Однажды я посещал Александра Яковлевича Аскольдова, режиссера затравленного фильма «Комиссар», который мне всегда страшно нравился. Высокий красивый старик с ясным умом. Жена, режущая привезенный из Швеции сыр. На три года младше моих родителей — они могли бы еще жить… По мере того как Аскольдов рассказывает, погружается в прошлое, говорит, что чувствует людей 1930-х годов (как я — 1960-х), его лицо стареет.
Рассказ бесконечен, ведь рана, нанесенная запретом и преследованием фильма, так и не зажила, а только оказалась еще больше «расчесанной», точит его. Притом что почти полвека прошло с 1967-го, когда он снял «Комиссара». Знал всех номенклатурных деятелей — от помощников Суслова до главы отдела пропаганды Степакова.
И я по ходу разговора всё время сопоставлял жизнь родителей с его жизнью. Так я однажды сравнивал старика, сидевшего напротив меня в старомодном, из шестидесятых, кабинете на 16-м этаже нью-йоркского небоскреба на 44-й улице между 5-й и 6-й авеню, с отцом. Старика звали Морис Темпельсман, он был последним другом Жаклин Кеннеди — как-то странно было бы назвать этого невысокого, полноватого, в костюме и галстуке, с очень обаятельной улыбкой человека «бойфрендом». На год младше отца. Алмазный король, сделавший состояние на африканских камешках. Его ничто не объединяет с человеком, двадцать лет подряд входившим каждое утро в седьмой подъезд здания ЦК в столице красной империи на другом конце земли. И в то же время мне кажется, что эти два человека сопоставимы и в чем-то даже близки. Темпельсман — воплощение той Америки, которую я воображал себе в детстве, где главными действующими лицами были Никсон и все, кто его окружал, а по улицам ходили карикатурные и в то же время привлекательные персонажи Херлуфа Бидструпа. Америки, кажется, не сохранившейся более нигде, только в этом угловом кабинете с двумя стеклянными стенами. Здесь много книг, конечно же, альбомов об Африке, старая секретарша, по-человечески, то есть крепко заваренный в чайнике чай. Совершенно невозможно поверить, что этот человек — нить к Кеннеди и что он — миллиардер. Смотрю на его улыбающееся лицо и думаю об отце, о шестидесятых… Играю, играю, играю до бесконечности в игры со временем, даже в этом странном месте.
Ищу это время во всём. Даже хоккей как главная игра детства становится инструментом поиска. Катание по льду как возвращение в детство. Как у Набокова — возвращенное ощущение ручки коляски усилием говорящей памяти, так и здесь — ощущение клюшки в руках. Соревнование со временем с помощью мышечной памяти. Просмотр черно-белых записей хоккейных суперсерий с канадцами — охота на прошлое.
Посещение дворов. Блуждание по переулкам. Чистопрудный бульвар, живой организм, несущий в себе миллионы памятей миллионов людей — чего только не насмотрелся Грибоедов на этом трамвайном полукруге; остановка «Большой Харитоньевский», здесь — прямо и направо — прожила в коммуналке, в крошечной комнатке окнами во двор-колодец всю жизнь тетя Соня, которая, конечно, тетя, однако, кажется, двоюродная, и не мне, а маме. И мы с мамой регулярно навещали ее, добираясь зачем-то на громыхающем трамвае, хотя дойти от метро туда — минут десять. Портрет Рейн Софьи Израилевны пера замечательного художника Тамары Рейн. «Ощутим физически» раскладной стульчик. Запах старости, секундные тени бабочек — черно-белое на цветной картинке, групповые наплывы шевелящейся листвы, ветерок одним махом собирает запахи леса и луга и несет пожилой женщине весь этот роскошный букет. Где-то в интернете я наткнулся на запись в Госархиве — Софья Израилевна Рейн в 1918–1919 годах работала в Наркомпросе РСФСР. Для меня она была важным персонажем внутри детской жизни, потому что из всего сонма еврейских родственников, наряду с тетей Геней, это был самый часто и специально посещаемый человек. Почему — это мне неизвестно. Получалось этакое трио еврейских бабушек: собственно бабушка, тетя Геня и тетя Соня.
И снова — карта города меняется, как в «Яндекс. Транспорте», блуждания по «гетто» Чистопрудный-Покровский продолжаются. Ускользающая картинка, исчезающие ощущения. Попытка вспомнить, угадать, где жили родственники в Потаповском. Это там был старый-старый стол со скрипучей душой, приглушенный рембрандтовский свет и огромная желтовато-оранжевая лампа с бахромой — как положено в старой коммунальной Москве или в мифе о старой коммунальной Москве? Или не там? Или это было в старой квартире тети Гени в Казарменном переулке, где она жила до переезда в микрорайон Вешняки вместе со своими родителями, то есть моими прабабушкой и прадедушкой, умершими в 1950-х?
Иду проходным двором из Дегтярного в Старопименовский, маршрутом отца, воровавшего дрова или идущего в школу, и пытаюсь угадать, какое окно — «наше».
Ищу это время в книгах. Не столько в содержании, сколько в их внешнем образе — ведь они свидетели.
Иногда благодаря книге — всполох, фрагмент случайного воспоминания и интерьера, по которому можно восстановить почти полную картину. В гостях у родственников: зеленые тома Диккенса, шахматы, отлакированные руками игроков, уют старой Москвы и интеллигентной советской семьи. Старая книга — это тоже уют. Как будто попадаешь домой, в детство или даже в преддетство — в год издания. Книга хрустит, пахнет, отдает время.
Запоминаются: вид из окна на бесшумный снег — с тех пор я люблю снегопад, подсвеченный фонарями и окнами домов, потому что он дает ощущение детства, покоя и защищенности, путешествия во времени; огни города, словно приклеенные к черной цветной бумаге; свет настольной лампы; глянцевая, как большая пуговица, кнопка нарочито шумного лифта, дверь которого гремит, как тюремная; картинки из детских книжек.
Именно образы из детских книжек имеют значение. Мандельштамовское, из 1908 года: «Только детские книги читать, / Только детские думы лелеять».
Прежде всего впечатывалась в память манера Владимира Конашевича: словно неуверенная, дребезжащая кисть, кудрявая линия. И его краски — густой синий цвет моря, куда бросили бочку с царевной; ярко-изумрудный — с белочкой, грызущей орехи, и сумрачной елью. Иногда в рисунке просвечивала притворная небрежность. (Но не в иллюстрациях к сказкам Пушкина.) А какой он замечательный, как выяснилось, был мемуарист…
Иван Билибин — совсем из венского модерна, отнюдь не русский народный, страшный и мрачный, каковыми на самом деле и являются русские народные сказки, похожие на тяжелый сон. «Мойдодыр» Юрия Анненкова — не похожий на упрощенного мультяшного, сложносоставной, способный остановить даже самый невнимательный детский глаз россыпью необычных деталей. Легкие размашистые линии Мстислава Добужинского — однажды я нашел на своей особенно удачной букинистической охоте второе издание «Трех толстяков» с его вклеенными иллюстрациями. Четкая подробная линия Константина Ротова, впервые увиденная в «Приключениях капитана Врунгеля». «Доктор Айболит» с антропоморфными зверями Владимира Сутеева, радующимися и страдающими, как люди. Канонический Буратино Леонида Владимирского — действительно деревянный, с живой крупной стружкой, и его же команда из «Волшебника Изумрудного города». Валерий Алфеевский, слово рожденный для того, чтобы иллюстрировать сказки народов мира, — в его линии всё было какое-то североевропейское. Узнаваемый издалека Федор Лемкуль. Иван Семенов с мельчайшими подробностями старого советского быта в картинках к рассказам Носова. Генрих Вальк, в иллюстрации которого проваливаешься, как в «шумную, веселую, весеннюю Москву». Те же приметы, детали, вещи времени — у Германа Мазурина, Аминадава Каневского, у целой плеяды иллюстраторов, которых узнавали по «Веселым картинкам» — от Юрия Узбякова до Марка Вайсборда. Самый популярный и с самой запоминающейся фамилией, словно специально придуманной для детской книги, — Виктор Чижиков, навеки вынужденно прикованный к образу олимпийского Мишки. Владимир Лебедев, главный партнер Самуила Маршака, универсал, который легко менял стили. Алексей Пахомов, подробно выписывавший анатомию детей и взрослых 1920-1930-х — он рисовал их ровно такими, какими они были, от них за километр несет советским детским садом и пóтом пассажиров переполненного трамвая. Сергей Чехонин — не Корней Чуковский был антисоветским в «Тараканище», а художник, нарисовавший иллюстрации к нему — все эти пугливые зады парнокопытных. Михаил Майофис — какой у него пастельный ливень на иллюстрации к детскому стихотворению Майи Борисовой «Интереснее пешком». Экономные в деталях, но не в размашистых линиях Виктор Горяев в «Денискиных рассказах» и Лев Токмаков в «Пеппи Длинныйчулок».