И теперь ты знаешь все.
– Что же мне делать теперь, когда я знаю все?
– Тебе необязательно что‑то делать. Завтра утром ровно в девять часов ангел смерти придет выпить чаю.
32
Чего ожидать, если Джокер станет королем, а Бэтменша отправится в тюрьму? За стеной Сада все громче слышались смешки, уже более похожие на вскрики, и я не отличал вопли радости от гневных воплей. Я был изнурен и напуган. Может быть, я неверно представлял себе свою страну. Может быть, живя в пузыре, я уверовал в то, чего не было или чего было недостаточно для победы. Какой во всем прочем смысл, если случится худшее, если свет падет с неба, если ложь, и клевета, и уродство, уродство станет ликом Америки. Много ли тогда смысла в моей истории, моей жизни, моей работе, историях американцев древних и современных, семейств с “Мэйфлауэра” и тех, кто с гордостью принес присягу Америке аккурат вовремя, чтобы принять участие в срывании с нее масок, в ее уничтожении? Стоит ли и пытаться вникнуть в природу человека, если человечество оказалось гротеском, тьмой, недостойным? В чем смысл поэзии, кино, искусства? Пусть добродетель увянет на своей лозе. Пусть будет утрачен рай. Америка, та, которую я любил, – унесена ветром.
В последние выходные перед выборами я не мог уснуть, разум мой терзали такие и им подобные мысли. Рийя позвонила мне в пять утра, я лежал с открытыми глазами, уставившись в потолок. Ты должен прийти сюда, сказала она. Что‑то должно произойти, я не знаю что и не могу оставаться тут одна. Старик уснул за рабочим столом, согнулся пополам в кресле, уперся лбом в деревянную столешницу. Рийя провела бессонную ночь, как и я. Но она, в отличие от католического священника в фильме Хичкока, нуждалась в ком‑то, с кем могла бы разделить бремя услышанной исповеди, тайны, которая принадлежала теперь и ей тоже. Я пришел на ее зов, мы вместе сидели в Саду, пока не рассвело, и Рийя мне все пересказала. Что мне делать? – спросила она. – Что тут поделаешь? – ответил я. Но я уже знал ответ на ее вопрос, меня распирало творческое возбуждение, этот сюжет вырвал меня из пучины ночного отчаяния. Вот наконец недостающий кусочек, который мне требовался, темная сердцевина моего фильма, великое откровение, самая суть. Искусство есть то, что оно есть, люди искусства – шлюхи и воры, но мы чувствуем, когда кровь бежит по жилам, когда неведомая муза начинает нашептывать, торопить: скорее, ухвати это, я повторяться не стану – и тогда к нам приходит ответ на все мучительные “зачем”, что терзают нас ночными страхами. Я припомнил Джозефа Финнеса в роли молодого Барда (“Влюбленный Шекспир”), как он выскакивает из‑за стола, за которым писал – что писал? “Ромео и Джульетту”? – исполняет небольшой танец лично для себя и говорит самому себе без стыда и тщеславия: “Черт, это у меня славно вышло”.
(Возникает любопытный вопрос: знал ли Шекспир, что он – Шекспир? Но оставим это до другого раза.)
(У кино своей музы нет, как нет и у художественной прозы. В данном случае наиболее вероятными претендентками из муз могли быть Каллиопа – если бы мой замысел потянул на эпос – или же Талия, если это комедия, или Мельпомена, если бы я поднялся до высот трагедии. Но это не так важно. Забудьте.)
Давай сыграем в эту игру, предложил я. Посмотрим, что надумал сказать отставной полицейский. Драма имеет обыкновение поджидать драматурга в засаде. Что‑то произойдет, и я не знаю что, сказала Рийя, потому‑то и позвала на помощь меня, вот только мы оба не догадывались, что главным происшествием стану именно я.
Мы вернулись в Золотой дом, и в большой “семейной комнате” с окнами в Сад нас встретила Василиса. Одной рукой она держала своего маленького сына – моего маленького сына, моего сына! – а в другой руке был револьвер. Маленький, с перламутровой рукоятью, с золотой мушкой. Девушка с золотым револьвером. Она выглядела точно итальянская кинозвезда в шелковой розоватой ночной рубашке, над которой вздувался кружевной, до полу, пеньюар – Моника Витти или Вирна Лизи, я не успел выбрать, которая из двух. Но револьвер – это уж точно из Годара. Мне припомнилась героиня-убийца из “Пьеро”, проткнувшая ножницами шею карлика. Мне вовсе не хотелось повторить судьбу этого карлика. Я даже руки поднял. Надо подыгрывать, решил я. Рийя уставилась на меня, как на сумасшедшего.
– Доброе утро, Василиса, – сказала Рийя нормальным, некиношным голосом. – Убери, пожалуйста, эту штуку.
– Что вы делаете в моем доме? – спросила Василиса, не отводя от нас дуло. Она‑то по крайней мере придерживалась сценария.
– Меня позвал Нерон, – сказала Рийя. – Он хотел поговорить.
– Он вздумал поговорить с тобой?
– Он многое мне рассказал. Скоро к нему придет человек.
– Какой человек? Почему не предупредили меня?
– Я пришел, потому что Рийя беспокоится, – вставил я. – Из-за этого человека.
– Мы встретим этого человека вместе, – решила Василиса. – Пора с этой тайной покончить.
Она убрала оружие в сумочку, где оно всегда обитало.
Снято. Затем последовательность быстро сменяющих друг друга кадров, соединяющих два эпизода и подчеркивающих плохое состояние Нерона. Он с трудом держится на ногах, голос дрожит, жесты смазаны.
Она разбудила мужа. Нерон был в плохой форме. Ясность вчерашнего долгого разговора исчезла. Нерон был невнятен, неуверен, словно труд воспоминаний исчерпал его до дна. Василиса помогла ему перебраться в спальню и распорядилась: “Душ!” Когда он принял душ, она также кратко приказала: “Одеться!” Он оделся, и она велела: “Обувь!” Он жалобно поглядел на нее. “Я не смогу завязать шнурки”, – сказал он. “На липучках, – сказала она. – Надевай!” После того как кроссовки оказались у него на ногах, она протянула мужу горсть таблеток: “Глотай”. После того как он проглотил, она скомандовала: “Рассказывай!” Он покачал головой. “Человек из прошлого”, – сказал он.
Единственная причина, по которой я слыхал о шляпах борсалино – мои родители в свойственной им дружеской манере пререкались, наслаждаясь больше спором, чем надеждой на победу: можно ли внести эти прославленные федоры в их коллекцию знаменитых бельгийцев. Компания, производящая шляпы, находится не в Бельгии, а в городе Алессандрии, в Пьемонте, на аллювиальной равнине между реками Танаро и Бормида примерно в ста километрах от Турина.
О шляпах борсалино мне известны три вещи: они очень популярны среди ортодоксальных евреев, они вошли в моду в 1970 году, когда Ален Делон и Жан-Поль Бельмондо снялись в таких шляпах во французском гангстерском фильме, который так и был назван в честь борсалино, и эти шляпы делают из фетра, а фетр – из меха бельгийских (ага!) кроликов.
Человек по имени Мастан, отставной полицейский, сидел на том же стуле в гостиной Золотого дома, который прежде занимал убийца Кински, и, кажется, был несколько встревожен тем, что помимо Нерона его встретили угрюмоликая Василиса, Рийя и я. Поскольку день был выходной, прислуга почти вся отсутствовала – ни Сумятицы, ни Суматохи. Не было ни мастера на все руки Гонзало, ни мажордома Майкла Макнэлли, ни шеф-повара Сандро “Кока” Куччи. Я сам открыл дверь и впустил инспектора. Красивый мужчина! Волосы у него серебрились, ему было за семьдесят, как и Нерону, хотя, может быть, еще не так близко к восьмидесяти, в профиль он выглядел моделью для Мемориала Неистового Коня в Южной Дакоте. Вот только кремовый костюм прямиком вышел из фильма с Питером О’Тулом, а галстуком в косую красно-золотую полоску гордился бы любой британский джентльмен (лишь потом, порывшись в интернете, я уяснил, как сильно британский джентльмен гордился бы: галстук Мэрилебонского крикетного клуба – мечта настоящих игроков в крикет). Он сидел очень прямо, очень ровно, и все же руки непрерывно поигрывали с положенной на колени шляпой борсалино, выдавая нервозность. С минуту длилось неловкое молчание. Наконец Мастан заговорил.