Женевьева кричит на мать: когда-то она была ее дочкой! Она была ее девочкой. Но потом Ингрид ее бросила… Чем больше Женевьева говорит о предательстве, тем безумнее становится. В ней не остается ничего человеческого. Я изо всех сил стараюсь отвлечь ее, переключить внимание на другое. Снова показываю ей деньги, говорю, что Женевьева еще не причинила вреда никому из нас и может бежать. Вспоминаю, как надо вести переговоры об освобождении заложников: дать ей выговориться, но следить, чтобы она не теряла спокойствия. Не давать ей извергать яд. Если она разойдется, то потеряет самообладание. Не те слова послужат катализатором, спровоцируют ее, и она в порыве злобы вонзит нож в живот Ингрид или мне. Но Ингрид, похоже, незнакома с методами, которые применяют для освобождения заложников. Узнав о смерти Эстер, она забывает обо всем.
– Ты убила мою дочку! – кричит она.
Я отчаянно пытаюсь исправить положение:
– Женевьева, скажи, чем я могу тебе помочь. Скажи, что нужно сделать, и я сделаю. Хочешь, я помогу тебе убежать? – Стараюсь перекричать мать и дочь, но быстро понимаю, что ничего не получится. Ситуация выходит из-под контроля. Болтаю первое, что приходит в голову. Уверяю Женевьеву, что у меня есть друг-летчик, пилот маленького частного самолета. Она может улететь отсюда! Совсем недалеко, в Бентон-Харбор, есть маленький аэропорт. Я туда позвоню и попрошу моего друга встретить нас.
Женевьева смотрит на меня с презрением:
– Все ты врешь, Алекс! Нет у тебя никаких друзей! – и у меня перехватывает дыхание. Мне не было бы так больно, даже если бы она ударила меня ножом.
Хочется напомнить ей: «Ты была моим другом! Я считал тебя своим другом!» Но слова сейчас не помогут. Велю себе сохранять спокойствие и не думать о том, что мне тоже причинили боль. Дело не во мне. Дело в Ингрид, Женевьеве и Эстер. Все связано с ними, а не со мной.
– Женевьева, – говорю я, стараясь привлечь ее внимание, как в игре «Захват флага».
Краем глаза замечаю в окне шевеление. Кто-то смотрит на меня с улицы. Вижу белую кожу, крашеные волосы морковного цвета, ментоловую сигарету… От нее к небу поднимается струйка дыма. Рыжик!
И вот ее уже нет.
– Женевьева! – повторяю я, стараясь отвлечь ее внимание от Ингрид; от Ингрид сейчас больше вреда, чем пользы. – Женевьева! Послушай меня. Я помогу тебе выбраться отсюда, – говорю я. – Куда ты хочешь отправиться? Я отвезу тебя куда угодно, только скажи. Я увезу тебя отсюда… – Я повторяю одно и то же снова и снова, только тише. – Я отвезу тебя куда угодно…
Но никто меня не слушает. Мы с Ингрид смотрим на Женевьеву. Женевьева с удовольствием рассказывает, как она ночью проникла в многоквартирный дом на северной окраине Чикаго, поднявшись по пожарной лестнице. Окно спальни было закрыто, но она воспользовалась крестовой отверткой. Окно оказалось хлипкое. Чуть повернуть, чуть подналечь – и готово. А в спальне сладко спала ее младшая сестра Эстер. Конечно, Женевьева тогда видела ее не в первый раз. Они уже встречались, потому что Эстер надеялась на воссоединение семьи. Конечно, ничего не получилось, и Женевьева пригрозила всем рассказать, что сделала Ингрид. После такого Эстер не желала иметь с ней ничего общего. Она хотела, чтобы Женевьева уехала. Но Женевьева не хотела уезжать. Она хотела, чтобы они стали одной семьей.
– Эстер, – презрительно цедит Женевьева. – Эстер! – повторяет она с отвращением. – Эстер отказалась! Она не желала со мной объединяться, сказала, что не может… не может поступить так с тобой. – Она смотрит в отчаянные глаза Ингрид. – Она боялась, что у тебя будут неприятности, если все узнают, что я не умерла. «Что подумают люди, если узнают?» – спросила меня Эстер. Полагаешь, мне есть дело до того, что подумают другие? – Она усмехается. – Поэтому я ее и убила. – Она пожимает плечами, как будто речь идет о чем-то несущественном, о мелкой оплошности – например, что она забыла купить молоко или оставила горящую свечу. Женевьева приставляет нож к своей шее – почти вплотную, но недостаточно близко, чтобы порезать или даже поцарапать кожу. – Вот так. Вот что я сделала.
На долгих пять секунд в гостиной становится тихо и спокойно. Пять, четыре, три, два, один…
Удар!
Ингрид действует молниеносно; она срывается с дивана, как полузащитник в американском футболе. Она врезается в Женевьеву, правда, ни одна из них не падает.
Они стоят на ногах, и нож по-прежнему в руке у Женевьевы.
Я смотрю на них, жду и надеюсь, что она выронит нож, но ничего подобного не происходит. Они борются за нож, две женщины сплелись в тесном объятии, они пытаются вырвать друг у друга оружие. И все-таки нож не падает. И тогда я понимаю, что все зависит от меня, от быстроты моих действий. «Спаси Ингрид! – звенит голос у меня в ушах. – Спаси Ингрид!» Я отчетливо понимаю, что Ингрид долго не продержится. Невозможно сидеть сложа руки и наблюдать за тем, как убивают Ингрид. Она хорошая; да, она хороший человек.
Выждав еще миг, я присоединяюсь к ним. Теперь мы схватились втроем, а нож где-то между нами.
Кому-то обязательно будет больно.
Другого не дано.
И вот нож входит в меня, как нога входит в носок или в ботинок, и я слышу, как где-то вдали воют сирены. Спасение близко!
Меня пронзает острая боль, которая парализует. Я не могу пошевелиться. Ингрид и Женевьева отдаляются от меня; они таращат глаза, разевают рот, тычут в меня пальцами. Они расплываются у меня перед глазами. Потом я вижу нож, который торчит из моего живота. Мои губы медленно растягиваются в улыбке.
После схватки именно мне удается получить удар в живот…
Я победитель! Впервые в жизни я победил.
Комната начинает расплываться и таять, как озеро во время отлива. И вот что я вижу: озеро, озеро Мичиган, мое убежище, мой приют. Опора моего существования. Говорят, в последние минуты перед смертью перед глазами проходит вся жизнь.
Вот что я вижу.
Комната вокруг меня синеет; стены и деревянный пол подергиваются рябью. На меня идет приливная волна, ноги вязнут в песке. Постепенно погружаюсь под воду, под синюю воду озера, которое вот-вот поглотит меня – а может, наоборот, отнесет меня домой. Домой. Озеро, озеро Мичиган, мой дом…
Ничего не успеваю сообразить, как мне вдруг снова три года; я впервые ковыляю по пляжу, собирая в пластмассовое ведерко камешки: жеоды, кварц. От камней мое ведерко все тяжелее. Рядом со мной мать; она бредет по кромке воды. Потом садится на песок и вытягивает ноги к воде. На ней обрезанные джинсовые шорты и старомодная футболка, которая когда-то принадлежала отцу. Шорты она сделала сама, отрезав штанины от джинсов; концы замахрились. Из джинсовой ткани торчат белые нитки, длинные, как ее худые ноги. Мама любит перебирать гальку; поэтому я набираю полные руки гальки и подбегаю к ней. В моей запачканной песком ладошке мелкие камешки, голубые и бледно-зеленые.
Мама улыбается мне – робко и принужденно; судя по всему, улыбка дается ей нелегко. И все же я понимаю: она старается. Она нерешительно гладит меня по руке, беря у меня ведерко. Она приглашает меня сесть рядом на песок, и мы вместе разбираем камни, сначала по размеру, а потом по цвету. И мама тоже припасла мне камешек, крошечное желто-коричневое блюдце, которое она кладет в мою грязную ладошку и велит: «Держи крепко; не потеряй». Она говорит, что это морская лилия. Окаменелость. Я еще слишком мал для таких слов, и все же они проникают мне в сердце, прорастают, как корни дерева, привязывают меня к земле, питают мою душу.