– Ну, ты сама подсказала: в годовом коле двенадцать месяцев, в каждом месяце четыре седмицы, а у каждого дня седмицы своё имя: Сврог-день, Дива-день, Триглав-день, Перун-день, Макошь-день, Купал-день и Свентовид-день.
– Верно, вот и у меня на лопастке, видишь, солнышко о двенадцати лучиках вырезано, а сверху семь дней-зубцов должно быть, только пятый с шестым сломались. А сие ведь тоже на нить влияет, у нас, жён, считается – какова нить, такова и жизнь…
Рядом с собой Утица всегда ставила туесок с клюквой, чтобы обильнее была слюна, которой она постоянно смачивала нить. Пряжу с веретён она потом перематывала на мотовило, считая и перевязывая пасмы. Одно пасмо пряжи состояло из шестидесяти нитей.
– Для доброго холста девять пасм надо, – поясняла Утица, – вот я их на этот мот-девятерник и накручиваю, из него получится основа одной стены холста. Ещё столько же надо для утка. Мотки с пряжей потом надо замочить в отваре овсяной соломы и мякины и выморозить в ядрёные весенние дни, тогда морозец да солнышко выведут из пряжи всю жёсткость и серость – суроветь – и она станет белой да мягкой.
– Мудрёны ваши дела женские. Скора ты, Утица, на руку, да и на ногу не менее быстра, – не в силах сдержать восхищение необычной женой, молвил огнищанин. Хозяйка лесной избушки не была дородной да крепкой телом, как он себе в мечтах представлял помощницу и жену, да своей расторопностью и особенной самостоятельностью Утица вызывала уважение у него, как воина и огнищанина. Видно оттого долгие беседы с ней были занимательны, и время в них проходило незаметно. Он что-нибудь ладил или выстругивал ножом, и они неспешно рассказывали друг другу о своей прежней жизни.
– Родных-то я не помню, кочевники сгубили, когда малой была, – поведала лесная жена. Чужие люди выходили и за схожесть с птицей Утицей назвали, а я и не в обиде, хоть они порой норовом и круты были. Потом померли один за другим, а я перебралась в лесную избушку отчима, теперь сама живу.
– Давно?
– Да уж лет десять…
Лемеша тронула судьба сей женщины, потому как была схожей с его давним горем. «Видно, из-за неброского вида она и не вышла замуж, – подумалось огнищанину, – такая же неприметная, зато утица – птаха верная и заботливая». И сие было действительно так, – хозяйственней и сноровистей жену ещё было поискать, она, подобно Лемешу, всё умела делать сама, – и прясть, и сеять, и жать, и за скотиной смотреть, в хате и на огороде у неё было всё ухожено. За отсутствием мужа все тяжёлые работы тоже приходилось делать, – и жерди тесать, и плетень вокруг усадьбы плести, и камышовую крышу на коровнике подправлять. Телегу умела починить, лошадь запрягать и верхом на ней ездить.
– И что, к тебе, такой хозяйке, никто не сватался? – не выдержал в один из таких вечеров Лемеш.
– Отчего ж не сватался… – как-то замкнулась и помедлила с ответом жена. – Когда в селище жила, пару раз были сваты, да не вышло… А теперь я редко с людьми беседую, больше со зверями да Лесовиками. Только по крайней надобности к людям выхожу, привыкла уже.
Едва она это произнесла, как где-то совсем близко послышались волчьи завывания. Лемеш встревожился за домашний скот, схватил топор и тулуп, намереваясь выйти из жилища.
– Не ходи, – остановила его Утица. – Я долго прожила в лесу и разумею язык зверей, не собираются волки резать твоих коров и овец. Перед охотой, собирая стаю, они по-другому воют, так что не опасайся зазря.
Огнищанин, видя её полное спокойствие, пожал плечами и нехотя поставил топор на место.
Но однажды, когда полнолунной ночью волки выли особо громко, он, проснувшись, позвал Утицу, что спала за конопляной занавеской у печи. Ответа не было, он снова позвал, а потом, опираясь на свою рогатину, прошёл, отодвинул занавеску и… узрел пустое ложе. Он вначале подумал, что вышла она по нужде и сейчас вернётся, но время шло, а лесная жительница не возвращалась. Лемеш заволновался, споро оделся, взял свой топор, нож и, ковыляя, как мог быстро, заторопился к выходу из землянки. Он был уже у самой двери, когда та отворилась и вошла Утица.
– Чего вскочил-то? – слегка растерянно молвила жена, видимо не ожидавшая увидеть Лемеша в «боевом» облачении.
– Так волки же, и тебя нет, – ещё более растерянно молвил он, видя, что странная жена цела и не выглядит испуганной.
– Какие волки, нет там никаких волков, – ответила Утица, стараясь придать своему голосу обыденный тон. Она прошла мимо за занавеску, и Лемешу показалось, что он ощутил запах зверя и свежей крови, а ещё в колеблющемся свете зажжённых лучин заметил искорки слезинок в уголках карих очей лесной жены. Стараясь избавиться от нахлынувшей мешанины разных чувств и мыслей он, стоя около двери, несколько раз потряс головой, но это мало помогло, и тогда Лемеш вышел на двор.
От волнения он не чувствовал холода, ветер задувал с поля, луна то скрывалась в быстро летящих облаках, то снова зарывалась в их пушистые покровы. Опираясь на рогатину, сделал несколько шагов по двору. Затем проковылял вокруг своего жилища и большой землянки для скота, в любой миг ожидая нападения из-за угла или тёмного закутка пружинистого волчьего тела. Однако ничего не случилось, только чёрный пёс тявкнул для порядка, старательно глодая что-то у своего кубла. Лемеш увидел, что это свежее мясо.
– Что, охоронец, на охоту бегал, а тут волки шастают, того и гляди скотину порежут, а тебе… – Беззлобное поругивание пса оборвалось само собой. Совсем недалеко за хлевом он увидел множество больших волчьих следов и среди них отпечатки женских ног. Луна снова скрылась в облаках, потемнело, с поля побежала позёмка, поспешно, словно невольный соучастник, занося свежие следы. Ветер всё крепчал, а позёмка превращалась в метель. Когда в очередной раз луна вырвалась из пушистых объятий серебрящихся облаков, следы на снегу уже едва проступали. – А может, и не было никаких волчьих следов, привиделось в неверном лунном свете? – растерянно пробормотал огнищанин, переводя взгляд то на снег, то на глодающего кость своего лохматого пса. – Точно привиделось, в метель не мудрено собачий след за волчий принять, – махнул рукой огнищанин и поковылял к своей землянке, но толика сомнения и некого суеверного страха осталась, хоть он сам себе в том не признавался.
Стараясь не шуметь, спустился в тёплое нутро своего, ставшего теперь таким уютным, благодаря женской руке, жилища. Топор и нож заняли привычное место, тулуп повис на вбитом в стену деревянном колышке. Метель за прочными стенами завывала все громче и жалостливее. Под её привычное завывание и забылся сном окончательно запутавшийся в своих подозрениях огнищанин.
Снова потянулись короткие зимние дни, наполненные хлопотами по хозяйству и долгие вечера, когда они, занимаясь каждый своим делом, обменивались разговорами, исторгающими даже не слова, а собственную суть, и тогда забывалось всё: подозрения, суеверия и пустые человеческие придумки, мешающие общению двух изголодавшихся по нему душ.
Берёзовые скрепы были сняты, и Лемеш учился ходить уже без них, опираясь на свою добротно вырезанную рогатину. При ярком солнечном бокогрее уже начинало капать с крыши. Метели сменялись оттепелями, а потом опять нежданно налетала пурга, будто Зима-боярыня старалась при случае напомнить о своей силе и показать, что уходить она вовсе не собирается.