Склон крут не везде. Где-то мы отдыхаем. Где-то прорубаем во льду ступени. Трудно сказать, сколько футов до гребня. Может, тысяча, может, сто. Разницы нет, но меня посещают видения. Вверху во тьме проступает силуэт Гологузки. Она машет мне, она что-то кричит, только вот почему-то не на своем, а на греческом языке. Как хорошо. Она, видимо, ждет нас. Колонна ушла, а эта девушка с ней не пошла. Славный морок, приятный. Лучше не пожелаешь.
Я бросаю взгляд на Флага, гадая, видит ли он то же самое, что и я. Похоже, нет. Лезет себе дальше и лезет. Клянусь железными яйцами Зевса, мужества и упорства в этом малом на пятерых. Что за солдат! Я рад, что сойду в ад рядом с ним.
— Эй! Флаг!
Я хочу сказать ему, что люблю его. Это, конечно, не очень-то по-солдатски, но сейчас мне плевать.
— Заткнись!
Жаль. Мы бы с ним поболтали о Гологузке. Кто, кстати, мог обучить ее греческому языку? Должно быть, такие же как мы, македонцы, которые шляются по всем странам с мечами в руках. Да вот же она, наверху, опять что-то кричит.
— Ловите веревку! Подтягивайтесь, держитесь!
Чтоб мне пропасть, ну чисто гречанка!
Флаг отчаянно пытается поймать веревку. Вот странность. Какого демона он это делает в моем сне?
Ага, ну вот, поймал. Каким-то образом мы добираемся до тропы. На карачках. Ползком. Рылом в лед.
Встать? Я не могу. Гологузка и Флаг вытягивают наверх Толло. Что-то много народу набилось в мой сон. А может быть, это вовсе не сон? Тогда что же? Я брежу?
— Эй!
Гологузка опускается возле меня на колени. Поскольку я так и лежу, как лежал, ей приходится перевернуть меня на спину.
— Эй!
— Что?
Она хватает меня за волосы и встряхивает, чуть не выдергивая с корнями весь клок. Так недолго и облысеть. Только этого мне не хватало.
— Эй! — кричит она мне в ухо. — Ты что, онемел?
18
Спас наши жизни шерстяной задубевший плащ Толло, которым мы, словно крышкой, закрыли сверху нору, вырубленную Гологузкой во льду.
Позднее она мне расскажет в подробностях, как я упирался, силясь втащить Толло внутрь, а Флаг отталкивал меня локтями, щадя свои израненные ладони и пальцы.
Но это будет потом, а пока, получив несколько зуботычин, я замираю. До меня медленно, как до жирафа, доходит, что товарищ наш мертв.
— Он еще там, внизу, помер, — сообщает мне Флаг.
Я столбенею. Меня душит злоба. Выходит, мы зря надрывались, затаскивая наверх труп? Да на кой ляд он нам сдался? Почему Флаг не удосужился раньше сказать мне об этом?
А я еще этим дуриком восхищался. Вот это, мол, друг! Вот это солдат!
А ведь солдат! А ведь друг!
— Раздень его! — кричит мне Гологузка, перекрывая вой ветра.
Она понимает, что без дополнительного утепления нам до утра не дожить.
— Нет! — ору я в ответ. — Что же, мне его тут совсем голым оставить?
Потом я постигаю всю нелепость сказанного и разражаюсь нервным кудахтаньем. Флаг вторит мне. Мы оба гогочем, не в силах остановиться.
Стянуть одежку с окаменевшего Толло непросто. Мы возимся минут десять, все еще судорожно отдуваясь. Когда Флаг забирает у мертвеца роскошную шапку с клыком, приступ смеха одолевает нас с новой силой. Слезы намерзают вокруг наших глаз, обледеневшие бороды торчат колом.
Бедный Толло лежит нагишом. Синий от холода. Скользкий. Приходится привязать бедолагу к воткнутому в лед копью, чтобы, не приведи боги, его не снесло ветром в пропасть. Нам стыдно за наш истерический смех, но мы опять ржем и ничего не можем с собой поделать.
Ночь кажется бесконечной. Мы пересиживаем ее в ледовой берлоге. Ноги девушки покоятся на моем животе, а руки под мышками у нее греет Флаг. Где, спрашивается, справедливость?
Утром на нас наталкивается патруль идущей снизу колонны. Парни выламывают нас из-под снега, словно дрова, так мы закоченели. Но день, как ни странно, выдается теплый.
К полудню мы встречаем Костяшку и Рыжего Малыша, которых Стефан послал поискать нас. Солнце все пригревает. Мы снимаем плащи и кладем их в сани из бычьей шкуры, где лежит тело Толло.
Спуск с гор занимает еще девять дней. Шесть из них мы тащимся по перевалу Кавак. На северной и, следовательно, несолнечной стороне Гиндукуша страдания армии приближаются к апогею. Кажется, мы уже никогда никуда не придем. Двадцать две мили до верхней точки, еще двадцать четыре — до сносной и более-менее пологой дороги. Причем Флаг поклялся во что бы то ни стало стащить Толло вниз. Нельзя же похоронить боевого товарища в какой-нибудь снежной норе, чтобы потом его останки осквернили волки или афганцы. Но клятвы клятвами, а силенки силенками. Мы просто физически не способны совершить такой подвиг, как и прочие доходяги, упрямо тянущие за собой по льду трупы загубленных переходом друзей. В конце концов мы сдаемся, и Толло остается под каменной пирамидой с тремя десятками других мертвецов. Хочется верить, что нагроможденные нами тяжелые валуны послужат усопшим надежной гробницей, куда не проникнет ни варвар, ни зверь.
Мы же, что ни утро, пребываем теперь в полной заднице, или (говоря не точнее, но несколько мягче) в глубокой тени. Солнце, понятное дело, встает ровно вовремя, однако толку в том мало, ибо его отгораживают от нас кручи. Желудки наши пусты, в ноги налит свинец, хорошо, хоть колонна тащится вниз — вверх никто не пошел бы. Правда, там, наверху, уже к полудню начинают хозяйничать солнечные лучи, принимаясь прожаривать горные пики, в результате чего льды подтаивают, провоцируя заморочки с лавинами. Что делать, весна! Разогретые ледники оползают, они давят на нижние снежные массы, и те приходят в движение. Снова и снова сходы лавин погребают тропу. Чтобы расчистить ее, требуется практически вечность. В первый день марша по перевалу мы преодолеваем три мили. На третий — меньше одной.
Туземные тирис — подземные схроны, где местные горцы оставляют на зиму припасы, не удается найти даже нашим проводникам. Непонятно — за что же им платят? Деньги они загребают лопатой. Каждому бы такой куш. Хуже всего то, что на самых трудных этапах подъема к Каваку мы побросали многое из поклажи. И теперь у нас нет провианта. Ничего не осталось. Мы жуем воск, грызем древесину, мы замачиваем и едим подменные сапоги. Лишний вес с нас согнала муштра в долине реки Кабул, а переход свел с наших костей не только последний жирок, но и плоть. Одежда у большей части солдат обветшала, да и обувь практически ни на что не годна.
Бывает, люди просто ложатся рядом с тропой и уже не встают. Закрывают глаза и больше не открывают.
Голод расшатывает дисциплину. Снежные сходы разрывают колонну на изолированные людские скопления. Каждого, у кого сохранились хоть крохи съестного, осаждают изголодавшиеся товарищи. Кто-то ухитряется наживаться. За горшочек с медом выкладывают полугодичное жалованье, а кувшинчик кунжутного (оливковое давно закончилось) масла, которым натираются от обморожений, стоит дороже наложницы благородных кровей. Кунжут несла Гологузка, но она бросила мешок на «Вешалке», когда помогала вытаскивать Толло. Поступает приказ забить по одному вьючному животному на отряд. Вроде бы мы теперь с мясом, но дерева для костров нет, так что приходится есть убоину в сыром виде.