Больница
…Щ-щик – стрелка на круглых настенных часах сдвигается еще на минуту. В палате довольно холодно, или это меня знобит от нервяка или от перепада давления. Не знаю, от чего точно. Я теперь ничего не знаю. Знают только врачи.
– Щ-щик, – говорит стрелка. Интересно, какого черта они здесь часы повесили, да еще такие, которые напоминают о своем существовании каждую минуту? Хотя, может быть, часы не такие уж громкие, просто в больнице тихо, а все органы восприятия обострены настолько, что, кажется, можно услышать, как трахаются тараканы. В любом случае, вешать часы в палате – идиотская идея. Издевательская, я бы сказал. Очевидно, что никто из пациентов не отмеряет по ним, сколько осталось до полного выздоровления. А вот мысли о…
– Вы как? – В дверь палаты просовывается голова медсестры.
– Готово уже? – подскакиваю на кровати, судорожно пытаюсь засунуть ноги в кроссовки.
– Ну что вы, – улыбается она, – анализы так быстро не делаются. Придется подождать. Может, вам чаю принести или воды?
– Не надо, – отмахиваюсь я. – Спасибо. Ничего не надо.
Заваливаюсь обратно, некоторое время смотрю в потолок, потом поправляю подушки. На одну ложусь, вторую кладу на голову, чтобы не слышать этих чертовых часов.
Лежу и думаю о том, как это, в сущности, все нелепо. Живешь, ведешь философские разговоры о творческих метаниях, собственном месте в жизни, пафосные монологи о «новых этапах» и «безысходности творчества» – то есть ни о чем. А потом привет: удушье, сдавленные виски, колотящееся сердце, «скорая», укол, провал, а дальше все как в бреду: кардиограммы, анализы. Колба МРТ, в которой, кажется, еще хуже, чем сегодня с утра, и… безысходность. Не литературная, образная, со сладким привкусом байроновской позы, а абсолютно реальная. Вот она, висит в воздухе палаты, забивается в трещины на стенах, проявляется в желтоватых потеках на потолке. Ее можно ощутить физически. Нельзя только взять в руки и выбросить.
В голове каскадом воспоминания всех моментов дешевой бравады. От сказанной лет в семнадцать фразы: «Я готов обменять все отпущенное мне время на двадцать четыре года Кобейна», – до высокопарной ереси в интервью вроде: «Все мои герои мертвы – о чем-то это да говорит». Или недавнее: «Все бездарности отчаянно хотят жить долго и счастливо, а у гениев на мысли о смерти просто нет времени». Кажется, будто с каждым таким пассажем судьба сначала ухмылялась, списывая все на юношеский максимализм, потом прищуривалась, читая эти интервью или следя за ночными загулами, алкоголем, наркотой и прочим дерьмом, а однажды просто махнула рукой. Лежи, чувачок, жди результаты анализов.
Пытаешься вспомнить о том, что мало кого и чего боялся. Пытаешься настроиться на философский лад. Думаешь, сколько было таких случаев. Гауди сбил трамвай, Бадди Холли погиб в авиакатастрофе, Эми Уайнхаус передознулась, и это еще события, далекие от тебя. А вот тот парень, суперуспешный финансист, который планировал на следующий день банк то ли покупать, то ли продавать, а вечером на снегоходе разбился. Как же его звали-то?.. Не вспоминается. Ничего не вспоминается, и ничто не успокаивает. Потому что все мысли только об одном.
Сука, ну почему я? Я не Гауди и уж точно не Эми Уайнхаус. Я что, больше других грешил или меньше всех замаливал? Вроде бы не подлец, не подонок. Не убивал, не крал, не кидал. Ну за что? Да, мудозвон. Но сколько нас таких? Может, просто потому, что дурак? Потому что курить собирался меньше, с травой завязать совсем, алкоголь и вредную еду ограничить, пойти наконец в бассейн, – все это с приставкой «не», разумеется.
Часы эти уродские опять делают «щ-щик», так громко, что даже подушка не спасает. А я думаю, как бы было хорошо, если бы в тот момент, когда «это» вот-вот должно было начаться (что «это», еще предстоит узнать), подошел бы кто-то и сказал: все, мужик, с этим, этим и этим завязывай. Ты уже на пороге. Как бы было здорово-то, а?
Внезапное выпадение в истерику сменяется столь же внезапной жалостью к себе. Это не успел сделать, то не успел сказать. Сколько времени было потрачено на нелепую, не имеющую теперь никакого значения ерунду. Думаю о дочери и о том, что скажут врачи, в смысле сколько осталось… и как потом это «сколько» правильно распределить. И вот уже в уголках глаз режет. Когда я в последний раз плакал? На похоронах матери? Я не помню, не помню.
Я не хочу. Да, у гениев нет времени на мысли о смерти. Да, я бездарность. Ничтожество, пустое место. Я боюсь смерти. Мне еще рано. Я отчаянно хочу жить. По-другому. Черт бы с ней, с этой литературой, с этим «ящиком», со всеми статусами и «местами в жизни». Я изменюсь. В конце концов, я хочу увидеть новые модели айфонов…
Я не такой уж безвольный. Может, это просто урок? Шанс понять, что до этого момента ничто не имело значения? Чтобы я опомнился. Женился на Оксане, развернулся на сто восемьдесят градусов. Сценарии стал писать о правильных людях и важных вещах. Детей еще родил в конце концов. Ведь в этом и есть настоящая жизнь, да? Такая, как у всех людей. Может, меня сейчас не убивают, просто мне место указывают?
В коридоре слышатся голоса, и минутная стрелка делает очередной шаг, а щека становится влажной, и все внутри обмякает, наполняется слабостью до такой степени, что у меня не хватает сил повернуться, когда со стороны двери раздается голос:
– А к вам посетитель.
Поворачиваюсь, вижу Макса. Он застывает на пороге, пристально смотрит на меня. Потом входит в палату, встает у окна, спиной ко мне, и достает сигарету. Глядя на его опущенные плечи, на сигарету, которую он катает между пальцами, я отчетливо понимаю, что он, единственный из всех, обладает информацией. Он, как обычно, успел со всеми перетереть, и вот стоит, думает, сообщить самому или оставить это врачам.
– Что они тебе сказали? – спрашивает он не оборачиваясь. – Ты можешь рассказать, как все было? – И прочее в таком духе, что оптимизма, конечно, не прибавляет.
На меня резко накатывает дикая усталость. Веки начинают дрожать, но нервы напряжены до предела, и в мозг постоянно поступает сигнал: главное – не уснуть. Главное – не потерять контроль. Уснешь – и случится все что угодно.
Макс делает круг по комнате, берет стул и садится напротив меня. Рассказывая детали сегодняшнего происшествия, ощущаю новый прилив паники. Быстренько сворачиваю разговор, задаю Максу какие-то нелепые и неуместные вопросы, кажется, о его детях, выслушиваю ответы. Он включается в нужных местах. И все это продолжается довольно долго. Лишенный смысла диалог, какой может быть только у постели больного. Живой человек рядом и монотонность беседы успокаивают меня. Настолько, что я даже успеваю восхититься выдержке Макса. Представил себя на месте друга умирающего. Я бы с ума сошел, сидя здесь, в месте, атмосфера которого угнетает даже суперздорового человека. Обливает липким страхом и заставляет украдкой смотреть на часы в надежде, что скоро можно будет встать и уйти. В мир живых.
Тревога делает еще одну попытку вернуться, но присутствие Макса, его монотонная речь обволакивают меня, наполняют голову туманом, а веки – тяжестью. Кажется, я пытаюсь что-то мямлить в ответ и даже вслушиваться в сказанное, но скоро проваливаюсь в серую рябь.