Дилемма тут была такая: либо ты говоришь, что чувствуешь себя евреем, и тогда моментально оказываешься весь в дерьме, ибо в анкетах повсюду стоит у тебя «русский», а также и потому, что самолично, при всех, расписываешься в своей второсортности; либо ты говоришь правду – «нет, не чувствую» – и опять же оказываешься в том же самом дерьме, ибо ты Натанович, и ты на ский, и ты выходишь натуральным отступником и предателем…
Я, между прочим, и до сих пор не знаю, что это, все-таки, значит – «чувствовать себя евреем». У меня сложилось определенное впечатление (в том числе и из разговоров со многими евреями), что «чувствовать себя евреем» – значит: жить в ожидании, что тебя в любой момент могут оскорбить и унизить без всякой на то причины или повода.
Я не знаю также, и что значит «чувствовать себя русским». Иногда мне кажется, это означает просто радоваться при мысли, что ты не еврей.
2
Маленькие дети – детские неприятности, взрослые люди – взрослые неприятности.
В 1950 году, окончив школу с серебряной медалью, я нацелился поступить на физический факультет Ленинградского ордена Ленина Государственного Университета имени Андрея Александровича Жданова. Я мечтал заниматься атомной физикой и не скрывал этого. Меня не приняли. Коллоквиум прошло в общей сложности три-четыре десятка медалистов, отказано было всего лишь двоим – мне и еще какой-то девушке, фамилия которой ассоциируется у меня сегодня с фамилией «Эйнштейн».
В 1955 году, когда я заканчивал матмех того же Университета (краснодипломник, комсомолец, спортсмен и в каком-то смысле даже красавец), весенним ясным утром отозвал меня в сторонку мой приятель. «Ты в аспирантуру собираешься? – спросил он. – При кафедре?» – «Да, – сказал я, уже предчувствуя недоброе. – Сказали, что возьмут». – «Не возьмут, – отрезал он. – И не надейся». – «А ты откуда знаешь?» – «Случайно подслушал. В деканате». – «Но почему?!!» – возопил я (краснодипломник, комсомолец и почетнодосочник). «Потому что – еврей», – это прозвучало, как приговор. Это и было приговором.
В 1962 году мы, братья Стругацкие, уже опытные литераторы, уже достаточно известные – по крайней мере среди любителей жанра, авторы четырех книг, подали заявление в Союз писателей СССР. За нас хлопотали авторитетные по тем временам люди: Кирилл Андреев, Ариадна Громова, Николай Томан, но в Союз нас не приняли ни по первому, ни по второму заходу. Членам приемной комиссии не нравилось: что мы фантасты; что мы пишем в соавторстве; что мы живем в разных городах… Но не это, как узнали мы пару лет спустя, было главным. Члены приемной комиссии не полюбили нас за то, что мы, Натановичи, пишемся в анкетах русскими. Члены ПК-евреи видели в этом недостойное отступничество, члены ПК русские рассматривали это как стремление пролезть и устроиться, «характерное для данной нации»…
В середине 70-х один из диссидентов-правозащитников, вырвавшихся за рубеж, давая в Нью-Йоркском аэропорту первое интервью, на вопрос «Существует ли в СССР дискриминация евреев?» ответил: «Да. Но изощренная». Он имел в виду, что государственный антисемитизм в СССР всегда был и остается государственной тайной. Со всеми вытекающими отсюда последствиями.
Почему меня не взяли на физфак в 1950 году? Тогда мама моя до такой степени была убеждена в том, что причиной этому – исключение моего отца из партии летом 1937 года и расстрел дяди весною того же года, что даже не пошла на физфак выяснять, в чем дело и почему.
Разумеется, такую причину исключать тоже нельзя. Но если вспомнить, что это – 1950-й, борьба с космополитизмом в разгаре, а все выпускники физфака идут в закрытые институты и лаборатории делать водородную бомбу…
А с другой стороны, – на математико-механический факультет меня же приняли – через две-три недели, вместе с другой толпой медалистов, без каких-либо хлопот и проблем… Но – на отделение астрономии. Совершенно ясно, что некие инструкции работали, но какие именно?
В университетскую аспирантуру, на кафедру звездной астрономии, меня действительно так и не взяли. Но зато взяли в аспирантуру Пулковской обсерватории, причем, как я понял, это было совсем не просто: пришлось изыскивать какие-то скрытые возможности, преодолевать бюрократические рогатки… В чем же дело? Инструкция? Или частная неприязнь какого-нибудь университетского кадровика?
И в Союз писателей нас в конце концов (промытарив два года) приняли. Сохранилась легенда, как это произошло. Кто-то из наших лоббистов пожаловался на ситуацию тогдашнему председателю Ленинградской писательской организации, Александру Андреевичу Прокофьеву – знаменитому «Прокопу», поэту и начальнику, очень, по-своему, недурному мужику, поразительно похожему и манерами, и даже внешностью на Никиту Хрущева. Прокоп выслушал и спросил: «Ребята-то неплохие? А? Ну, так давай их ко мне, сюда, у меня и примем». И мы были приняты. В Ленинграде, но не в Москве.
Я привел здесь эти маленькие неприятности из личной жизни именно потому, что они были маленькие, кончились благополучно и не допускают однозначного истолкования. Мне (да и любому гражданину СССР) приходилось слышать десятки историй, гораздо более страшных, унизительных, горьких и безнадежных. Ломались судьбы, обращались в прах идеалы, сами жизни людские шли под откос… Однако у моих историй есть два важных преимущества: они совершенно достоверны, во-первых, и они восхитительно неопределенны, неоднозначны и туманны, во-вторых. Они, на мой взгляд, великолепно иллюстрируют собою тот туман, ту неопределенность, ту примечательную неоднозначность, которыми всегда характеризовался пресловутый еврейский вопрос в нашей стране.
Инструкция или некие персональные пристрастия? Досадные случайности или жесткая система, холодная, тайная и беспощадная? А может быть, вообще ничего этого нет и никогда не было, а были одни только обывательские слухи, наложившиеся на бытовые совпадения?
Если верить знающим людям, государственный антисемитизм в СССР имеет свою (достаточно сложную) историю. Первые 20 лет после революции его вроде бы не было вовсе. Это было время, когда даже проявления бытового, коммунального, антисемитизма карались по закону – жестоко и беспощадно, как и все, что каралось по закону в те времена. Признаки казенного юдофобства обнаружились в 1937–39, когда возникли и стали крепнуть связи с нацистской Германией, – это было естественно: в новых условиях кадровая политика требовала определенной корректировки. Этот первый всплеск естественно сошел на нет с началом войны, но после перелома к победе в 43-м вновь появились признаки казенной неприязни к «этой нации», – признаки, на мой взгляд, уже не поддающиеся простому рациональному объяснению.
С этого момента государственный антисемитизм уже только крепчал. Он вырвался наружу в конце 40-х (безусловно как результат проамериканской позиции нового государства Израиль) в виде бескомпромиссной борьбы с «безродными космополитами», в дальнейшем он все набирал силу – круче, беспощаднее, истеричнее – и должен был, видимо, достигнуть апогея в 1953-м («дело врачей-вредителей», подготовка поголовного «добровольного» переселения евреев за Полярный круг), но тут главный творец внешней и внутренней политики умер, и апогей не состоялся – наверху началась борьба за власть, и начальству стало не до евреев.