Позже, когда запланированный ею ужин прошел именно так, как ей хотелось, был еще один акт любви, теперь уже долгий, чуть ленивый, невыразимо томный и элегантный, соответствующий нынешнему Аниному темпераменту, а потому доставивший ей удовольствие.
После секса они лежали в постели, обнявшись, под одним одеялом. Анна уютно устроилась на зубовском плече и перебирала его пальцы, ей нравилось играть с его руками, большими, крепкими, надежными. Он лежал, уткнувшись носом ей в коротко стриженную макушку, иногда легонько касаясь ее губами.
– Я так счастлив с тобой, – вдруг сказал он, прервав то самое ненапряженное молчание, которое она так любила между ними. – Я даже не думал никогда, что рядом с женщиной можно чувствовать такое невообразимое счастье. Ань, как же хорошо, что я тебя встретил! Мне немного не по себе от мысли, если бы не этот ненормальный убийца, то я мог бы жить дальше, не зная, что ты ходишь по соседней улице.
– Алешенька, – Анна перевернулась так, чтобы видеть его лицо, – а ты уже знаешь, кто это? Мне тревожно от мысли, что это может быть Ева. Я страшусь ее. Этой мысли. Но это очень тяжело подозревать всех вокруг, понимаешь? Я ловлю себя на том, что с подозрением смотрю на Лену Кондратьеву. Я стала бояться оставаться с ней наедине в кабинете. Иногда мне кажется подозрительной Клавдия Васильевна… И еще очень жалко Ольгу Аполлинарьевну. Она же мне была…
Анна замолчала, и, как понял лежавший с закрытыми от переизбытка чувств глазами Зубов, заплакала. Он открыл глаза и убедился, что прав.
– Она тебе как мать? Кстати, а почему она, а не Мария Ивановна, которая вас вырастила? А, Ань?
– Нет, наверное, не как мать, – немного подумав, сказала Анна. – Скорее как любящая тетушка. Мать – это что-то другое. Только я уже не помню, какое именно. А Мария Ивановна… Знаешь, Алешенька, есть люди, целиком и полностью состоящие из чувства долга. В них его так много, что места на любовь совсем не остается. Конечно, я Марии Ивановне очень благодарна. Она нас с Евой вырастила. Еду готовила, школьную форму гладила, банты завязывала, пока я волосы не обстригла. Уроки проверяла, в школу на родительские собрания ходила, но она нас не любила, нет. Ты не думай, я ее ни в чем не обвиняю. Она работала с утра до вечера, семью на себе тянула, потому что отец все время в рейсах был, а потом вообще умер. Ей не до ласки было. Она и Липу-то особенно не баловала, не только нас.
– Но ты страдала от недолюбленности? Бедная ты моя. – Зубов начал покрывать мокрые щеки Анны мелкими поцелуями, словно желая осушить ее слезы.
– Почему я? И Ева страдала. И папа. Он так и не смог забыть маму, потому что ее он по-настоящему любил, а с Марией Ивановной просто жил. Из-за нас. Это была не семья, а иллюзия семьи. А все иллюзии плохо кончаются. Всегда.
– И именно поэтому Ева была так жестока с Марией Ивановной? Когда пыталась добыть у нее лекарства? Не могла простить нехватку ласки в детстве и довела до инсульта?
– А ты уверен, что это была Ева?
– Да, уверен. – Зубов немного помолчал, потому что ему было неудобно говорить Анне гадости об ее непутевой, но умершей сестре. Точнее, не умершей, а убитой, хоть Анна и отказывается внутри себя признать этот факт. – Понимаешь, следователь поговорил с Марией Ивановной. В тот день к ней действительно приходила Ева. Она требовала лекарство, тиопентал натрия, это такой препарат, который используется при наркозе.
– А откуда он у Марии Ивановны? Она же на пенсии давно, – удивилась Анна и даже плакать перестала от удивления.
– Да в том-то и дело, что ниоткуда. В общем, она кричала на пожилую женщину, пыталась ее даже ударить. Ваша приемная мать разнервничалась, давление подскочило. Ей стало так плохо, что задвоилось в глазах, а потом она потеряла сознание и очнулась уже в больнице.
– Ева часто делает странные вещи, – тихо сказала Анна. – Это трудно отрицать. Когда я ее увижу в следующий раз, я обязательно спрошу, зачем она так поступила с Марией Ивановной. Та нам не мать, но она вырастила нас. И мы должны быть ей за это благодарны.
– Ева умерла, – мягко сказал Зубов. – Я знаю, ты не хочешь в это верить, но это действительно так. И все, что она сделала или сказала, теперь уже в прошлом, Аня.
– Ты не понимаешь. – Анна приподнялась на локте и уставилась Зубову в лицо своими невообразимыми глазищами, темными-темными, почти черными, как угольки. – Ева совершенно точно жива. Я не могу тебе этого доказать, но это так.
– Этого не может быть, – еще мягче сказал Зубов.
– Может, – перебила его Анна. – Просто убили кого-то другого.
* * *
Слова Анны не давали капитану Зубову покоя. С одной стороны, он точно знал, что Ева Бердникова мертва. С другой – Анна выглядела такой спокойной и была так убеждена в своей правоте, что Алексей невольно начинал сомневаться и в себе, и в своих выводах. Поставить точку в деле могла экспертиза, поэтому следователь, ведущий дело, уже обратился к руководству за разрешением на эксгумацию тела потерпевшей, проходившей по делу как Екатерина Стрижова.
Эксгумация и экспертиза были назначены на послезавтра, но Зубов не мог ждать. Кто-то, сидящий внутри его тела, дергал за тонкие ниточки, ведущие к душе, заставлял не спать ночами. Днем в круговерти повседневных дел становилось чуть легче, но не отпускало совсем. Что-то еще, кроме спокойной убежденности Анны, не давало Зубову покоя. И внезапно он понял, что именно. Картина.
Та самая картина со скрипачом, играющим на краю пропасти. Она разительно отличалась от тех мрачных холстов, которые стояли в углу Аниной мастерской. В ней, конечно, тоже не было ничего радостного. От скрипача веяло одновременно безысходностью и внутренней силой. На картине был изображен человек, даже в самой трудной ситуации исповедовавший принцип «делай, что должен, и будь, что будет». Это была позиция самого Зубова, и именно этим картина привлекла его в самый первый момент, когда он ее увидел на стене в квартире раздавленного горем и чувством вины Шубейкина. Который, вполне возможно, еще и не виноват.
Скрипач на обрыве был из когорты несдающихся. А картины, стоящие в мастерской Евы, были написаны человеком, который давно сдался на милость живущему в его сумеречном сознании монстру. И они отличались от скрипача так же сильно, как от солнечных, ярких, брызжущих жизненными соками картин Анны. С точки зрения Алексея, их не мог написать один человек. Но капитан Зубов ничего, просто ничегошеньки не понимал в искусстве, а потому своему мнению не мог доверять полностью, пусть и было оно основано на сыщицком чутье, остром, как у охотничьей собаки, идущей по следу.
Немного подумав, Зубов поехал в психиатрическую больницу и нашел Станислава Крушельницкого.
– Могу помочь? – сухо спросил тот. Видно было, что сердится. И скорее всего из-за Олимпиады Бердниковой.
– Не знаю, – честно признался Зубов. – Крутится в голове что-то, чему я не могу дать определения. Что-то из того мира, в котором вы разбираетесь гораздо лучше меня. Станислав, помогите мне, пожалуйста, если сможете.