– Теперь вы видите, что ваше испытание вовсе не было наказанием? – спросил товарищ Им, благожелательно улыбаясь. Тунь кивнул, но промолчал, твердо решив остаться в живых. За время его изоляции эта решимость затвердела до черты характера. Для Туня не существовало верности без любви, и так было всегда – с музыкой, с Чаннарой, с Ситой. В отсутствие любви верность превращается в простое послушание, которое человек вынужден выказывать своему тюремщику.
Послушание он познал со своим отцом и может вспомнить его снова. А пока, если стать солдатом – единственная возможность вернуться к дочери, он научится воевать. Он будет пересекать одно поле боя за другим, пока не вернется к Сите.
Так Тунь стал солдатом. К его огромному облегчению, батальонный командир был другой – прежнего, как ему сказали, отозвали в «особую зону» вокруг Пномпеня, поближе к врагу. При новом командире, который работал вместе с говорившим по-кхмерски вьетнамским военным специалистом, Тунь научился держать оружие, целиться и стрелять по быстро называемым ему целям, распознавать опасность по малейшим звукам и шорохам в лесу, незаметно ползти в высокой траве или в сильнейший ливень, проползать под колючей проволокой, рыть окопы и строить баррикады, сидеть не шевелясь, когда тебя заживо пожирают красные муравьи, а самое главное – ничего не чувствовать в эти минуты и помнить только, что кровопролитие должно вызывать экзальтацию, самое близкое к радости чувство, которое человек может испытать в Организации.
Через несколько коротких месяцев Туню сказали – хватит с него военной науки: большинство солдат вообще идут в бой необученными и учатся непосредственно под пулями. С ним так возятся, потому что из него может выйти неплохой командир: он читает карты, разбирается в диаграммах и таблицах, умеет пользоваться компасом и знает грамоту. Поэтому после обучения под начало Туня отдали около тридцати солдат. Так у него появилась собственная разношерстная команда голодных неграмотных оборванцев. Многие были до полусмерти перепуганы первыми настоящими боями, но сохранили верность повстанческому движению и остались с Тунем, потому что страх погибнуть на линии огня был меньше страха быть замученным своими. Солдаты видели, что делали с их друзьями, пойманными при попытке дезертировать, – их, так сказать, недвусмысленно предупредили загодя. Туня вел не страх и не слепая преданность партии – он уворачивался от пуль, чудом спасался от взрывов и несколько раз даже прорывал линию обороны врага, озадаченный, как ему это удается и почему он жив и получает лишь легкие ранения. У него была цель. Каждая победа приближала его к дочери. В этом смысле любовь была на переднем крае каждого боя, который вел Тунь, но он не осмеливался заговаривать о своих чувствах и запретил себе даже думать о них – до этой минуты, когда, сидя в велотакси, он глядел на личико спящей дочери, чувствовал ее в своих объятьях и, в отличие от многих мучительных ночей, когда он только мечтал о ней, знал, что Сита реальна.
Тунь обернулся к Ом Паан, ехавшей сзади. Она улыбнулась и чуть заметно кивнула, словно желая сказать, что время для слов настанет позже. Доехав до городской черты, они распрощались с Роуном и другим таксистом и быстро перебрались в поджидавшую повозку, наполненную сеном и глиняными горшками. Остаток пути они проделали на ней, вовремя сворачивая с одной дороги на другую – маршрут был намечен заранее с помощью проводников и «глаз» в обход пропускных пунктов. Это было бегство наперегонки со временем – они спешили в Удонг, примерно в сорока километрах от Пномпеня, прежде чем на рассвете возобновятся бои.
До Удонга они добрались вовремя, но не все оттуда выбрались. Несколько дней спустя, когда правительственные войска отбили бывшую королевскую столицу, Ом Паан сразила шальная пуля. Отряд Туня отступал с остальными повстанцами. Тунь отстреливался, нянька сидела рядом на корточках, закрывая Ситу, и приняла пулю – роковой выстрел пришелся в шею. У Туня не было времени думать, чувствовать и даже реагировать – он едва успел вырвать Ситу из мертвых рук Ом Паан. Позже, когда отряд отступил в лес и они оказались в безопасности, Тунь заметил безмолвный крик, застывший в глазах дочери. Это выражение так никогда до конца и не оставило ее, снова и снова напоминая ему о причине ее ужаса. Отголосок подобного страха он увидел через несколько десятилетий в глазах Сутиры, когда они встретились.
Он не готов увидеть это снова – пока еще не готов. Сутира, наверное, едет сейчас с доктором Нарунном в храм, забирать маленькую Ла в увеселительную поездку. Старик начинал понимать, почему пришел сюда, бессознательно выбирая нужные улицы, и нечаянно оказался у своего бывшего дома. Если бы ему пришлось пересказывать свою жизнь Сутире, он мог бы рассказать все вплоть до последнего года режима, зная, что человек ее сострадания способен сочувственно отнестись к его ошибкам, к неверному выбору, к нравственному падению. Шокированная, она смогла бы выслушать даже о его любви к ее матери, Чаннаре, и простить его – или хотя бы пожалеть. А он… пожалуй, он передал бы ей события последующих лет, потому что все, что он совершил, чудовищное или заслуживающее снисхождения, было ради спасения дочери. Но как рассказать ей единственную правду, которую она ищет, и вынести ужас в ее взгляде? «Что вам известно о моем отце? – так и слышал он голос Сутиры. – Что с ним случилось? И кто вы?»
Ответ прост, и, однако, как он ей скажет: «Я – палач твоего отца»?
Часть третья
Ла. В ее имени слышался веселый звон, и, будто она была музыкальной нотой, малышка все время что-то напевала. Мистер Чам постукивал пальцами по рулю, а сидевший рядом с ним Нарунн слегка покачивал головой, насвистывая подхваченный мотив. Они ехали уже довольно долго, трясясь на кочках и колдобинах так, что перехватывало дыхание, терпя внезапные рискованные перестроения машин, перегруженных пассажирами и вещами, а также повозки и тракторы, норовившие влезть в и без того плотный поток. Но Ла это ничуть не волновало: она отлично устроилась на заднем сиденье возле Тиры, обняв ее крошечной ручонкой за талию. Завидев или услышав что-нибудь интересное, Ла выпрямлялась и жадно разглядывала происходящее: карнавал с барабанами чхайям и огромными танцующими марионетками у входа в храм, стайка школьниц в сине-белой форме, кативших на своих велосипедах по плотинам вдоль высохших рисовых полей, свадьба, гудевшая от пиликанья бамбуковых флейт и кокосовых тро
[18]. Если за окном тянулся плоский сельский пейзаж, девочка снова съезжала на сиденье, сворачиваясь, как улитка в раковине, и приникала к Тире, ища возле нее комфорта и безопасности. Дурные предчувствия, одолевавшие Тиру в отеле, давно рассеялись, и им на смену шло что-то более сильное и уверенное, хотя девушка пока не могла понять что.
Утром, в храме, когда их познакомили, первые слова, сорвавшиеся с детских губ, были:
– А мне сегодня четыре года!
Малышка сосчитала вслух, а затем, прижав другой рукой большой палец, оттопырила нужное число пухлых пальчиков, чтобы все увидели. Тира ожидала увидеть тщедушное создание, сломленное горем, но поднятое вверх личико сияло от любопытства, отодвинувшего потерю на второй план.