– Ты – мои сердечные струны, – сказал он, обнимая ее еще крепче, уверенный в том, что означает любовь. Они были знакомы всего несколько недель. В то время женщины носили короткие, жесткие от лака начесы, но у преподавательницы были длинные мягкие кудри. Высвободившись из небрежного пучка, они падали ей на спину, когда она вбегала в класс. Сильф, рожденный ветром, – была его первая мысль. Он не сомневался – стоит легонько дунуть на рассыпавшиеся ночью локоны, как она поднимется в воздух и улетит, а волосы будут развеваться за ней плащом. Она была невероятно красива.
– В английском неважно, что вы студенты, а я преподаватель, – сказала она при первом знакомстве с классом. – Все обращаемся друг к другу на «ты». Никакой иерархии, не нужно говорить мне «ник гру» – «досточтимый учитель» – или другие уважительные обращения, которые так любят в Камбодже. Мы здесь, чтобы учиться и познавать себя с помощью другого языка, иного ритма мыслей и чувств. Называйте меня Чаннара!
Больше, чем ее красота, его взволновало и одновременно заставило оробеть ее красноречие. Восемнадцати лет, моложе своих студентов, она обладала уверенностью, какую редко встретишь в камбоджийке, тем более такой юной. Сперва он принял ее самообладание за надменность, обусловленную социальным статусом, но вскоре пришел к выводу, что это скорее результат заграничного воспитания. Дочь кадрового дипломата, который много лет проработал старшим советником в посольстве Камбоджи в Вашингтоне, она выросла в Соединенных Штатах и говорила на английском так же чисто, как на кхмерском и французском. Той осенью, поступив на первый курс колледжа, она узнала, что группа выпускников профессионально-технических школ из Пномпеня ищет дополнительных занятий, чтобы быстрее овладеть английским. Она сказала об этом отцу и, с его разрешения, вызвалась быть их преподавателем.
– Язык – это не просто средство общения, – сказала она очарованной группе, когда они приступили к занятиям. – Это дорожная карта в будущее страны, средоточие общих стремлений народа.
На «языке демократии» она объяснила равенство между «ты» и «я», словно честность и справедливость начинались с равенства местоимений. Именно тогда он в нее и влюбился, в эту теводу в плаще волнистых волос, доходивших до пояса.
У Старого Музыканта закружилась голова. Он попытался сосредоточиться на чистке жаровни от золы, но воспоминания неподконтрольно врывались в сознание, как лучи света, мешая смотреть. Голоса смешивались, ускорялись, и он вдруг понял, что не может отличить один от другого. Они реальны или существуют в его воображении? Мистер Браун и мистер Смит все еще твердят свой урок? Он медлил взглянуть, зная, что если резко открыть глаза, станет больно от света. Однако сомкнутые веки трепетали сами по себе, силясь разомкнуться. Он снова зажмурился, но, к полному своему смятению, увидел изменившийся ландшафт – ожившую фантазию. Лужицы дождевой воды, разной формы, блестели под полуденным солнцем. Осколки озера? Где он? В какое время его занесло? В чье сознание он вторгся? В висках стучала кровь. Мягкие толчки частых, быстрых шагов. Он узнал их. Он слышал, как она бежит к нему.
– Тевода расколола зеркало, папа! – заявила дочь, игнорируя настойчивые просьбы своей няньки вернуться в детскую и лечь на тихий час. Она остановилась в нескольких дюймах от Старого Музыканта, одновременно светящаяся и телесная, будто причудами слабеющего зрения он воплотил часть своих воспоминаний в живую девочку.
– Папа, ты видел? – На улице бушевала тропическая гроза: вспышка молнии рассекла небо. – Зеркало разбилось, папа, и тевода плачет! – Девочка казалась очень огорченной, и отец решил – вот почему она никак не может уснуть. Он принялся объяснять про атмосферное электричество, влажность и конденсат, преобладание юго-западного ветра и особенности муссонов. Но это ее не успокоило, и он, как всегда, сдался перед детским воображением, заговорив шутливо сердитым тоном, как это тевода, такая мудрая и всезнающая, не предвидела, что зеркало, упав с неба, непременно разобьется о землю. Дочка воскликнула:
– Папа, ну ты не понимаешь! Она его нарочно сбросила! Ей захотелось поглядеть на себя отсюда!
Его поразил ход мыслей дочурки, ее способность переходить от одного явления к другому, недетская проницательность и способность воспринимать выходящее за пределы ее маленького мирка несносных нянек и тихого часа. Дочка смотрела на него, ожидая ответа, и ему захотелось протянуть руку и коснуться ее, убедиться в ее реальности и телесности. Она выглядела так же, как всегда – юной, и пропитанный влагой солнечный луч сияющим ореолом окружал ее белое хлопковое платье. Вдруг Старого Музыканта осенило, что она и есть тевода, воплотившийся дух, смотрящий в осколки своего разбитого зеркала – разлетевшегося на части мира.
– Теперь ты видишь, папа? – вопрошала она, повторяя те самые слова, прозвучавшие в другой жизни, где они были вместе.
Он кивнул. Да, вижу. Слепой, но вижу.
Она имела в виду рай.
– Ты видишь рай, папа?
Старый Музыкант открыл глаза. Она исчезла. Мгновенно и без следа, как солнечный зайчик. Ее присутствие было не больше блеска стрелы, пронзившей его глаза, заново ослепив. Скорбь, всепроникающая и лучезарная, расцвела в его груди, и Старый Музыкант вновь увидел храмовые постройки, золу и жаровню. Он сказал себе, что она приходила, что какая-то ее частичка по-прежнему рядом, продолжает существовать вместе с ним. Достаточно простого взгляда на эти крошечные резервуары, на эти блестящие жидкие зеркальца, испещрившие почву, чтобы увидеть ее снова.
– В своей слепоте, – пробормотал он вслух, – я вижу тебя в раю.
Миннеаполис, Миннесота. Инородность этих слов напоминала о расстоянии, которое он когда-то преодолел. Старый Музыкант пытался представить, как все там выглядит, где это на карте, далеко ли от Вашингтона. Осенью шестьдесят первого у него не было возможности толком повидать Америку: первый семестр закончился вестью о смерти его отца, пришлось срочно лететь в Камбоджу на похороны. Дома он обнаружил, что мать от горя тоже заболела, и, несмотря на ее уверения, что она прекрасно справится сама, он не смог ее оставить. Он был единственным ребенком, и после кончины отца за матерью некому было ухаживать. Поэтому он принял мучительное решение отказаться от учебы в Америке, во всяком случае сейчас. Может, ему снова дадут стипендию… В этом нет ничего невозможного – получил же он первую, не зная толком английского!
Он учился на четвертом курсе в Институте искусств и торговли и вскоре должен был стать квалифицированным резчиком по дереву (его специальностью было искусство вырезания традиционных кхмерских музыкальных инструментов), когда ему и еще нескольким однокурсникам предложили двухгодичный языковой курс с погружением на грант американского правительства. Весной шестьдесят первого они записались на интенсивный курс, который вел индус из Бирмы, и к осени достаточно освоились в языке, чтобы уверенно подняться на борт самолета компании «Пан Американ». Сперва они полетели в Гонконг, оттуда в Гонолулу и, наконец, в Америку, о которой он так долго мечтал: одни только бесконечные асфальтовые дороги будили в нем неистощимый оптимизм и надежду.