Моё тело заранее предчувствует пытку: я ощущаю боль и кричу прежде, чем они успевают ко мне прикоснуться.
Что за слова срываются с моего языка, я и сам точно не знаю, но, судя по продолжающимся мучениям, палачам мои ответы не нравятся. На улицах Веракруса я нахватался самых грязных и непристойных выражений и теперь вовсю использую этот обширный арсенал, давая исчерпывающие характеристики законнику, монахам и всей их родне до десятого колена.
Разумеется, я признаюсь, признаюсь во многом. Каждый день я не только признаю себя грешником, но и требую поскорее сжечь меня на костре, потому что на нём не так холодно. Но вот беда — эти мои признания инквизиторов не устраивают, потому что я не упоминаю в них ни дона Хулио, ни его близких.
Затем всё прекращается — меня больше не вытаскивают из темницы, не вздёргивают на дыбу. Вскоре я теряю всякое представление о ходе времени. Однако жизнь продолжается даже в самых ужасающих ситуациях, и скоро я начинаю ощущать и осознавать все свои многочисленные раны и повреждения. Всё моё тело покрыто рубцами, ссадинами и ранами, которые из-за сырости в застенке чаще загнивают, чем заживают. Но затем, в один из дней, я снова вижу его — человека, который назвался моим адвокатом. Он явился после кормёжки, которую я считал завтраком по той единственной причине, что в этот раз не давали тортилью.
— Сегодня ты предстанешь перед трибуналом. Они разберутся с тобой за несколько минут. Есть кто-нибудь, кто мог бы свидетельствовать в твою пользу?
Прошло немало времени, прежде чем прозвучал мой ответ:
— Нет.
Причиной задержки было не то, что язык мой едва ворочался, просто я хотел ответить как можно более правильно и точно. И когда заговорил, то произносил слова тихо, внятно и спокойно.
— Как я могу пригласить каких-либо свидетелей, если мне неизвестно, в чём меня обвиняют? Как я могу пригласить свидетелей, если я не имею возможности покинуть темницу и поговорить с ними? Как я могу позвать кого-то на помощь, если ты сам сказал, что судебное заседание уже готово начаться? Как я могу осуществлять защиту, если мой адвокат состоит на содержании у дьявола?
Не помню, сколько времени я произносил этот монолог перед закрытой дверью. По-моему, адвокат ушёл сразу, после первой же фразы, но я продолжал излагать свои безупречные доводы двери, не получая от неё ни малейшего отклика.
Должно быть, инквизиторы научились видеть в темноте, как летучие мыши. Во всяком случае, помещение для заседаний трибунала, куда меня доставили, было освещено столь же скудно, как и вся остальная тюрьма. Там находилось с полдюжины человек со скрытыми под капюшонами лицами. По моим предположениям, двое из них являлись инквизиторами, один — обвинителем, роль же остальных оставалась для меня неизвестной.
Возможно, то были судьи. Присутствовали также и писцы, заносившие в протокол каждое произнесённое на заседании трибунала слово.
Меня усадили на стул и прикрепили к нему оковы. Мой адвокат уселся в отдалении, словно боялся подцепить от меня какую-нибудь заразу.
Наверное, от меня и вправду воняло, но, полагаю, ещё сильнее его раздражало моё упрямство. Надо думать, в большинстве случаев этому человеку всё-таки предоставлялась возможность уведомить трибунал в том, что его стараниями обвиняемый согласился признаться и покаяться. Мой отказ ставил под сомнение его мастерство как abogado.
Я выслушал обвинительную речь, но в ней не было никакого смысла — какие-то невразумительные и пустые заявления насчёт ереси, тайной приверженности иудаизму, богохульства и поклонения дьяволу. Единственными пунктами, имевшими отношение к действительности, были обвинения в продаже запрещённых книг и постановке двух пьес нежелательного содержания.
Потом поднялся адвокат. Он заявил, что, как и положено, трижды предлагал мне признать свои прегрешения, отречься от них и покаяться, но не добился успеха. Допрос на дыбе также не развязал мне язык, и посему ныне меня следует передать в руки Господа.
— Господа в этих стенах я не вижу, — не замедлил заявить на это я, — а вижу лишь людей, которые утверждают, будто они служат Ему, однако своими деяниями заставляют усомниться в Его справедливости.
Это моё выступление, хоть и прозвучало эффектно, как в хорошей пьесе, отнюдь не было встречено аплодисментами.
— Если обвиняемый ещё раз откроет рот без разрешения, вставьте ему mordaza, — сказал один из судей начальнику стражи. Так назывался кляп. Пришлось мне замолчать.
Первым из свидетелей обвинения выступил инквизитор, который расспрашивал меня о церкви, Боге, евреях, Сатане, ведьмах и одним небесам ведомо о чём ещё. Я вспомнил рассказ отца Антонио про «Молот ведьм» — на содержащиеся в этой страшной книге вопросы невозможно было ответить правильно, ибо у инквизиторов имелась возможность любой ответ истолковать как угодно.
— На вопрос, сколько рогов у Сатаны, — заявил, например, инквизитор, — обвиняемый ответил, что не знает. Тогда как каждому ведомо, что у Сатаны два рога.
— Скажи я ему, что у Сатаны два рога, он обвинил бы меня в том, что я видел Сатану лично, — вырвалось у меня.
Мне опять напомнили о mordaza.
Я снова заткнулся.
Потом вызвали свидетельницу. Она давала показания в маске, но по голосу я узнал её: это была служанка дона Хулио, безумная старуха, которой повсюду мерещились демоны и козни дьявола. Все знали о её душевном недуге, но инквизиторы сумели и это обратить в свою пользу.
— Я видела, как они танцевали — вот этот самый парень, дон Хулио, его сестра и племянница. Так вертелись, что видно было — они плясали вместе с дьяволом, — заявила старуха.
Судьи принялись расспрашивать её насчёт иудейских обычаев, не праздновали ли мы Саббат, то есть субботу, не ели ли мясо по пятницам и так далее. Насчёт мяса в пост старуха подтвердила, хоть это была и ложь, а потом снова понесла околесицу насчёт дьявола. Её сумасшествие было очевидным — даже когда эту женщину спрашивали лишь о еврейских обрядах, она твердила своё о демонах и нечистой силе.
Не знаю уж, какое впечатление произвели показания этой сумасшедшей на судей, но на их основании нас можно было обвинить разве что в нарушении пятничного поста, не таком уж страшном грехе. Что же до танцев, то Хуана, с её больной ногой, вообще не могла танцевать, но на сей счёт я предпочёл промолчать. Ибо инквизиторы непременно заявили бы, что ей помогал сам дьявол.
Следующей вызвали тоже женщину и тоже в маске, но хорошо одетую — её я узнал мгновенно.
Изабелла явилась, чтобы вбить гвоздь в крышку моего гроба. Судя по уверенной манере держаться, она в застенках святой инквизиции не побывала, но ничего хорошего мне от неё ждать не приходилось.
Слушая показания этой женщины, я невольно поёжился: вот в них-то как раз доля правды имелась.