Оруэлл лишь через пять дней после первой бомбежки более или менее спокойно записал: «Чем серьезней становятся воздушные налеты, тем заметней, что люди на улицах стали гораздо свободнее в разговорах. Сегодня утром встретил парня лет двадцати в грязном комбинезоне, вероятно, из гаража… Он сказал, что Черчилль, посетив место одной бомбежки, где было разрушено 20 из 22 домов, сказал: “Ну, не так уж и ужасно”. “Я бы ему чертову шею свернул, – заметил, – если бы он сказал это мне”. На войну смотрит пессимистично, считает, что Гитлер, несомненно, победит и ввергнет Лондон в такое же состояние, как в Варшаве… При всем том он не был непатриотичен. Он даже четыре раза пытался попасть в Военно-воздушные силы, и четыре раза его не брали…»
Оруэлл тоже был уже патриотом. Из «ярого пацифиста» двух последних лет он в одну ночь – и, вообразите, во сне! – стал не менее ярым патриотом. Ему, как и герою романа «1984», прозрение явилось как бы свыше: «Это был один из тех снов, которые… открывают нам наши истинные чувства. Этот сон открыл мне две вещи: что война родила меня заново и что в глубине души я патриот – я не могу саботировать войну, я хочу драться… Всё это очень, конечно, хорошо: быть “передовым” и “просвещенным”… и гордиться своей свободой от всех традиций, – но приходит час, когда земля вдруг окрашивается кровью, и тогда: “О, что сделаю я для тебя, Англия, моя Англия?”…»
Давно ли он выводил в статьях свои умозрительные представления о будущей войне, утверждал, что бойни нужны «международному капиталу», что принимать участие в них – «низость», что Англия, с ее «демократическими лозунгами», двусмысленна, что это «жалкий фарс» левой политики? И вот – рвался в армию сам. Не только пишет прошение о призыве, но, чтобы обмануть медкомиссию, заучивает по справочникам «правильные ответы» о своем «отличном здоровье». А когда врачи дали ему афронт из-за легких, он одним из первых записывается в гражданские отряды самообороны, и марширует вместе со всеми, и копает окопы в Риджентс-парке, и возмущается громче всех, что правительство не вооружает горожан. И тогда же он, «bad egg» (ха-ха!), довольно грубо язвит: «Я уверен, что половина мужчин отдали бы свои яйца» ради освобождения от воинской службы, «но я этого делать не собираюсь…»
Яйца, правда куриные (вот уж действительно ха-ха!), сопровождали его все те полгода – от дня возвращения из Марокко в марте 1939 года до сентября, начала войны. Я – о «продукции» его несушек в Уоллингтоне, которую он педантично подсчитывал и ежедневно отмечал в дневнике. Он даже через три дня после похорон отца, не помянув, кстати, этого события, занесет в дневник: «Прекрасное утро, но в полдень – тучи. Сад в основном в хорошем состоянии… 10 яиц сегодня… продано на неделе – 72…»
Предвоенное лето запомнилось ему смертью отца – и выходом в свет романа «Глотнуть воздуха». Вернее, наоборот: сначала – книгой, потом – похоронами. 82 года – скоротечный рак кишечника, прервавший «благородный покой» родителя. Оруэлл приехал в Саутволд и последнюю неделю был рядом, даже монетки положил на глаза усопшего. Но что вдохновило его (хоть и звучит это кощунственно), так это то, что перед самой кончиной старого Блэра они окончательно помирились. Отец до последнего дня не верил в его идею стать писателем. И, конечно, его мучила мысль, что он, «испытанный тори», оказался отцом социалиста. Примирил их роман «Глотнуть воздуха», вышедший за две недели до смерти старика, а точнее – появившаяся 24 июня в Sunday Times рецензия «Успех Джорджа Оруэлла». Отец успел ее прослушать и сказать: «Я очень рад». «Он прожил хорошую жизнь и… под конец жизни уже не был столь разочарован во мне, – напишет Оруэлл об отце Муру, литагенту. – В последний момент, когда он был еще в сознании, он услышал ту рецензию… Он захотел увидеть ее, и тогда моя сестра и прочитала ее ему, а чуть позже он и потерял сознание…»
Монетки с глаз отца выбросил (они жгли карман), а семейные реликвии (старую Библию и портрет леди Мэри Блэр – леди Фейн) решительно забрал себе. Портрет повесит в Уоллингтоне рядом с бирманскими мечами – может, для того, чтобы вместе с ним к нему приходило, как заметит один из друзей, «некое тотемное вдохновение для создания семейной саги», той, к работе над которой так и не вернется. Слишком бурным, обжигающим мысли оказалось последнее предвоенное лето.
Прежде всего это касалось, конечно, романа «Глотнуть воздуха», который, как он был уверен, Голланц, издатель, непременно отклонит. По давнему еще контракту Оруэлл был обязан сдать любые три художественных произведения именно Голланцу, но поскольку сам он нарочно и с издевкой описал в романе некий Левый книжный клуб – шарж на любимое детище Голланца, – то, словно нарываясь на отказ, написал Голланцу, что не допустит теперь в рукописи ни малейших сокращений. «Он надеялся, что оскорбит Голланца своими насмешками, даже если это будет означать потерю аванса в 100 фунтов». Увы, к изумлению и Оруэлла, и литагента, Голланц не только безоговорочно принял книгу к печати, но и к первоначальному двухтысячному тиражу уже через месяц добавил еще тысячу. Ведь книгу почти сразу объявили «книгой недели».
Sunday Times отметила, что «разговорная и сленговая» манера книги не только сделала ее читабельной, но и стала как бы «бегущим комментарием нынешнего состояния мира». Автор словно бы доказал, что старый способ «рассказывания историй» закончился, и читатели должны ныне уметь держать себя в руках, встречая грядущие и довольно плохие времена. Прозвучали аплодисменты роману и в Times, которая объявила, что автор дал наконец ответ на «одну из головоломок века» – на разрешение «проблемы маленького человека». Spectator отметил, что Оруэллу «удается писать свои романы так, что их легко отличить от книг других писателей», и это, кажется, стало первым признанием оригинальной манеры Оруэлла. Высоколобый Рис назовет роман ни много ни мало выдающимся, и не потому, что автор предрекает в нем Вторую мировую войну, а потому, что первым прокричал про наступление на мир «века железного тоталитаризма с резиновыми дубинками, очередями за продовольствием, лозунгами и садизмом». Но самым красноречивым стало письмо Макса Плаумана, того первого, кто заметил его когда-то в журнале Adelphi и, по сути, ввел в круг литературы. «Черт меня возьми! Какая книга! – восхитился он. – Я мог бы написать о ней целую другую книгу… Это написано для жизни, и ваш маленький человек оказался вполне “в порядке”, и именно так добивается своего бессмертия». Как близкий человек, добавил: «Очень надеюсь, что вы уже начали писать сказку, реагируя на мир на свой манер!..» Плауман был прав: сказка, будущий «Скотный двор», уже тикала в голове Оруэлла.
В то лето, кроме того, круто завертелась жизнь вокруг партий и движений – социалистических и коммунистических. Он прочел вдруг нашумевшую тогда книгу Кларенса Стрейта «Союз сегодня», книгу о том, что Европе и вообще западным странам, включая США, надо создавать (перед угрозой захватнических планов германского фашизма) большой союз с общим правительством, общими деньгами и полной свободой внутренней торговли, по типу объединения штатов Америки (совсем как нынешний Евросоюз). Но отклик на Стрейта Оруэлл почему-то назвал «Не считая черных». При чем здесь «черные», то есть негры? А при том, что Оруэлл, как всегда, единственный, заметил в «идее объединения» то, что не могло прийти в голову никому. Идея, казалось бы, благотворна: 15 «демократий» (США, Франция, Британия, Бельгия и другие) теоретически могли бы объединиться. Но чем-то «припахивает» от этой идеи, напишет Оруэлл, чем-то очень дурным. Чем? Да «как обычно – лицемерием и самодовольством». Стрейт не пишет, но Оруэлл буквально тыкает его носом в то, что тот пытается скрыть: что и Англия, и Франция – это страны, имеющие колонии в Азии и Африке, что население этих колоний огромно (одна Индия по числу жителей превосходит весь будущий предполагаемый союз), однако этим «рабам» в этом союзе не только не будет предоставлено «права голоса», но к эксплуатации их вполне смогут присоединиться и другие члены создаваемого союза – многократно усилив рабство.