Про «бедную частную школу» в «Автобиографической заметке» написал, а про вторую (там же, в Хейсе), не упомянул. А это была не «школка» – почти респектабельный Фрейх-колледж, куда он перешел после каникул 1933 года и где обучалось уже две сотни мальчиков и девочек, а некоторые и жили там же, в пансионе. Здесь работал над романом уже ночи напролет – преподаватели так и запомнили его, непрерывно курившего даже в учительской свои крепчайшие самокрутки и редко спускавшегося по вечерам из своего «стойла» (так звали свои каморки учителя). В этом был некий способ, как напишет в одном из романов, «дать в морду нищете и одиночеству». А когда случалось в очередь дежурить в пансионе, то тащил за собой свою машинку и сразу после отбоя прятался с ней в комнате по соседству (он по-прежнему писал тексты от руки, переписывая куски и по три, и по пять раз, но взял за правило самостоятельно перепечатывать их). Спал ли он когда при такой работе – неведомо, ибо на рассвете, когда смолкал стук машинки, его часто видели притихшим над удочкой на берегу речушки, которая разреза́ла школьный двор.
Впрочем, ученики успели полюбить его и здесь. Один из них вспомнит его как очень добродушного преподавателя, который время от времени наигранно кричал: «О, Господи! Вы доведете меня до Хэнвелла!» – то есть до местной психушки. Но доведет его «до ручки» как раз рукопись, которую он к концу работы просто возненавидит: «Меня тошнит от одного вида ее, – напишет Муру. – Будем надеяться, что следующий роман окажется лучше». Кстати, книгу сам отвез Муру, и, представьте, на мотоцикле – с первой зарплаты неожиданно приобрел подержанную «тачку». Она-то и добьет его. Мотаясь на мотоцикле даже зимой и в Саутволд, и в Лондон, попав однажды под ледяной дождь, он и схватит жесточайшую пневмонию. С его-то легкими…
Это случится в канун Рождества. Когда Оруэлла доставят в больницу, врачи, осмотрев его, лежащего в горячке, телеграфом сообщат матери, что сын находится в «безнадежном состоянии». Это цитата! Айда и Эврил сорвутся и кинутся в Аксбридж. Эрика застанут в бреду, он будет нести что-то невразумительное и вновь и вновь повторять одно слово: «деньги». Ему казалось, что он опять в приюте для бездомных, где прятал деньги под подушкой.
Воспаление легких стало вторым звоночком. Первый, если не считать детства, был после Бирмы, когда, как вспоминала Рут Питтер, она ахнула, встретив его как-то зимним ветреным вечером без пальто, без шапки и перчаток и даже без шарфа. «Я была уверена: он находится в предтуберкулезном состоянии, – напишет. – Я набросилась на него с упреками, пытаясь убедить его обратить внимание на свое здоровье. Всё было тщетно. Его ведь проверяли на туберкулез, но результат вроде бы оказался отрицательным, так он говорил. Он никогда не лечился – пока не стало поздно…»
Две недели пролежал Оруэлл в Аксбридже, а когда вернулся домой, то по общему согласию было решено: к преподаванию он больше не возвращается. Родители вроде бы успокаивали: проживем, прокормим. Но он знал: «Деньги всплывут». Как труп. Кстати, это тоже цитата. Из третьего романа, из книги «Да здравствует фикус!». В нем бичом и ужасом главного героя – такого же, как он, неприкаянного, бедного и несчастного поэта – станут именно деньги. Отсутствие их. Из-за чего он, главный герой, и объявит им беспощадную войну. Будет демонстративно отказываться от них, отдергивать от них свои незапятнанные руки. Наивно? Задиристо? Но так думал тогда Оруэлл, не замыкая еще напрямую бедность с изменением социальной системы, с социализмом, с революцией. Пока это был всё тот же мятежный пессимизм «интеллектуального упрямца», как назвал его Деннис Коллингс, «головной бунт» думающего и совестливого человека. Тоже ведь, если говорить условно, «шуры-муры» – заигрывание начинающего политика (а он и вырастет в недюжинного политика!) с нарождающимися в обществе свежими идеями – спорными, противоречивыми и в то же время невероятно соблазнительными.
Вопрос из будущего: Эпиграфом к роману «Да здравствует фикус!» вы взяли строки из первого послания апостола Павла, но издевательски переиначили: «Деньги (а не любовь, написали вы) терпеливы и милосердны, деньги… всему верят, на всё надеются…» То есть проблема вечна? Да?
Ответ из прошлого: Мысль, энергия, стиль… всё требует наличных… Вера, надежда, деньги: лишь святому под силу сохранить первые две – без третьего… На деньгах стоит дорогая школа, среда влиятельных друзей, досуг, покой размышлений… Господи, не надо благодати – подкинь деньжат!..
В.: «В жизни, – пишете вы, – только два пути: либо к богатству, либо прочь от него…» Вы едва ли не с детства сознательно выбирали второй путь?
О.: Я в шестнадцать понял, за что бороться, – против Бизнес-бога и всего скотского служения деньгам…
В.: А ведь и в литературе – круговая порука денег? Вам ли не знать этого? «Уже по тому, что рукопись не отбита на машинке, – пишете вы, – они видят, кто ты есть…»
О.: Сказали бы прямо: «Не суйся со своими стишками. Мы стихи берем только у парней, с которыми учились в Кембридже. А ты, рабочий скот, знай свое место». А вообще в войне с деньгами нельзя отступать от правил. Первое из них – не брать подачек.
В.: «Живя в гнилом обществе», цитирую ваш роман, есть лишь один путь: «Менять, обновлять саму систему». Нельзя навести порядок, забравшись в свою нору…
О.: Жизнь – это открытая площадка для всеобщего кулачного боя, и наилучшим доказательством способности выжить является способность выиграть в этом соревновании… За всем крикливым пустословием насчет «безбожной» России и вульгарного «материализма», отличающего пролетариат, скрывается очень простое желание людей с деньгами и привилегиями удержать им принадлежащее. То же самое относится и к разговорам о бессмыслице социальных преобразований, пока им не сопутствует «совершенствование души»… Знаете… кем-то неплохо сказано, что в нашем мире выживает только святой или мерзавец.
В.: Герой вашего романа, вы прямо пишете, – не святой…
О.: Тогда, пожалуй, лучше <быть> скромным мерзавцем, без претензий… Видите ли, природа «кроваво-клыкаста и когтиста»… Наверное, быть свирепым плохо, но такова цена, которую надо платить за то, чтобы выжить… Человек сражается против стихий… и в этой борьбе ему не на что и не на кого положиться, кроме самого себя…
3.
Любил детей, ненавидел деньги. Обожал женщин – но не верил себе и в себя. Имел смелость «смотреть в лицо неприятным фактам», но сомневался в каждой написанной строке и от неуверенности буквально «впадал в панику»; был самодостаточен в быту, но старомоден в отношениях с людьми. На «старомодность» его трижды укажет и Ричард Рис – почти единственный в то время покровитель Оруэлла. Старомоден, скажет, в поклонении перед прошлым, людьми ушедших эпох и утерянными добродетелями, старомоден во вкусах, в каком-то «тяжеловесном обхождении» с окружающими.
Это – если подбивать первые итоги. Их пора и подбить: летом 1933 года ему стукнуло тридцать. «Еn l’an trentième de mon âge», – часто твердил в тот год по-французски первую строку баллады Вийона «Большое завещание»: «Год жизни шел тогда тридцатый». Он, Оруэлл, уже автор одной книги – правда, документальной. Вторую, роман «Дни в Бирме», только что отвез литагенту. А третью – тоже роман, «Дочь священника», не вполне удачный, как и всякий второй опыт молодого прозаика, – спешно заканчивал в Саутволде после перенесенной пневмонии. «Идея была хорошая, – напишет Муру, – но боюсь, что получилось дерьмо; но это то, на что я сейчас способен…»