«Ригорист» – Оруэлл, на мой взгляд, уже вполне сформировался как ригорист. Это французское словечко «rigorisme» означает буквально «твердость и строгость». В силу, видимо, этого он, непреклонный, наряду с первыми рецензиями, всю весну и часть лета 1930 года упорно приводил в порядок свои «парижские записки», пытаясь превратить их в полноценную книгу. К осени она была закончена и поначалу оказалась довольно короткой и лишь «парижской». В сентябре, поставив в рукописи точку, выложил ее Ричарду Рису. Тот посоветовал послать книгу Джонатану Кейпу, крупному издателю, который с 1921 года выпускал художественную и публицистическую литературу. В любимчиках у него ходили и поэт Сэмюэль Батлер, и супруги-теоретики тред-юнионизма начала ХХ века, между прочим, основатели так называемого «фабианского социализма» Сидней и Беатриса Вэббы, и писатель-разведчик Артур Рэнсом, буквально не вылезавший в 1910-е годы из Санкт-Петербурга, где ухитрился взять интервью у Ленина и Троцкого, и даже входящий в моду Хемингуэй. Но Оруэлла с его «Дневником посудомоечной машины» Кейп, увы, отверг. У книги «не найдется читателя», заявил, она не только фрагментарна, но и «малоинтересна». Этот Кейп, кстати, если забежать вперед, будет и дальше вставлять Оруэллу палки в колеса – во всяком случае, в 1944-м он, по наущению министерства информации, воспрепятствует публикации «Скотного двора». Но тогда, в 1930-м, отказ Кейпа не особо смутил Оруэлла – он представит рукопись еще в два издательства. На этот раз книгу перепишет и назовет «Дневником», но уже – «поваренка». Впрочем, ему вновь откажут в публикации. Но в одном из издательств посоветуют книгу все-таки расширить.
Расширить? Конечно, за счет своих прошлых «походов» на «дно» Лондона. Записи о них сохранились, но хватит ли их? Вот тогда он и решил вновь встретиться с «бездной», с людьми ее. Но на этот раз ему нужны были личности, физиономии, характеры.
«Однажды, – вспомнит потом Рис, – он пришел ко мне и попросил разрешения переодеться. Оставив свою приличную одежду у меня в спальне, он появился одетый чуть ли не в лохмотья. Ему хотелось, как пояснил он, узнать, как выглядит тюрьма изнутри; и он надеялся, что сумеет добиться этого, если будет задержан в пьяном виде в Ист-Энде…» Что из этого вышло, я еще расскажу, но он не только переодевался – он нарочно мазал лицо сажей, и делал это и в доме Риса, и в Саутволде. Ведь чуть ли не теми же словами вспоминала об этом и Бренда Солкелд, учительница в школе для девочек, за которой Эрик, вернувшись из Франции, попробует приударить. Однажды, пишет она, после очередной «бродяжьей экспедиции» он буквально ввалился к ним: «Выглядел он ужасно, и мама моя, стоило ему шагнуть внутрь, оказалась отнюдь не в восторге. Я сказала: “А не принять ли тебе сначала ванну?” А когда он согласился, одна из моих сестер рассмеялась: “Надеюсь, он не воспользовался моей губкой?..” Все эти дела с бродяжничеством, – заканчивает Бренда, – были абсолютным идиотизмом. У него же был свой дом, была хорошая семья…» Не учла Бренда лишь ригоризма своего друга и его желания непременно стать писателем…
Он пропадал теперь не на день-два – на недели. Зимой, весной, летом. Более того, через год, когда книга была сбита, он вновь погрузится «на дно», вновь облачится в лохмотья и отправится с бродягами на хоп-сбор – ежегодную уборку хмеля в Кенте, на эту легальную, узаконенную каторгу в передовой, развитой, казалось бы, Англии. Хоп-сбор – это в кровь сбитые руки от иголок хмеля, это крики старшин-надсмотрщиков, холодные ночи в копне сена, невозможность просто умыться и подлый обман сборщиков при расчете за месяц работы. Всё это, повторяю, даже не попадет в «Фунты лиха…», останется в дневнике Оруэлла, но каждая строка об этом – это беспощадная критика Англии, камня на камне не оставляющая от ее «прав человека» и «гуманизма».
Вопрос из будущего: Джек Лондон провел в «бездне» меньше месяца, вы – с лихвой три года. Да еще эта уборка хмеля – зачем? Он бедовал в Лондоне, вы, после Парижа, – уже по стране? Вам мало было «фактуры» для книги? Да и есть ли разница в нищете между Парижем и Лондоном?
Ответ из прошлого: В Лондоне даже присесть бесплатно нельзя… Падди Джакс… мой спутник на ближайшие полмесяца… направлялся в Эдбери и предложил идти вдвоем… Десятки тысяч ему подобных топчут дороги Англии. Довольно высокий, начинающий седеть блондин лет тридцати пяти… Своего положения он ужасно стыдился, но… беспрестанно шарил глазами по мостовой, не пропуская ни единого окурка… На пути в Эдбери он увидал и мигом цапнул валявшийся газетный сверток с двумя окаменевшими сэндвичами; добычу мы разделили. Он никогда не проходил мимо торговых автоматов, не дернув за рычаг (механизмы дают иной раз вытрясти монеты). Но криминальных действий избегал…
В.: Но ведь в Кент на сбор хмеля вы вообще отправились с уголовниками. Один – я ахнул! – шесть раз сидел в тюрьме за кражи со взломом…
О.: Джинджер… безмозглый, но зато безоглядно смелый и… самый интересный в компании… Был еще молодой, лет двадцати, парень по кличке Имбирь, круглый сирота. И совсем отвратительным был еврей по кличке Ливерпуль – патентованный беспризорник. Этот был так жаден в еде, ну прямо как свинья, он постоянно вертелся у мусорных баков, и лицо его при этом было как у голодного зверя…
В.: Вы пишете, что нищих в Англии – многие тысячи. Но что в ваше время было главной причиной, вытолкнувшей их на панель?
О.: Разъедающий душу позор… Однако это лишь третье из зол. Первое – голод… А второе зло, вроде менее серьезное, но на деле действительно второе – бродяга лишен контактов с женщиной…
В.: Но ведь это, наверное, следствие?
О.: Я о другом… Бродяги отлучены от женщин тем, что в этой социальной группе женщин чрезвычайно мало. Для бродяги это приговор к пожизненному безбрачию… Дама с более высоким – хотя бы чуточку повыше – положением недоступна ему как солнце… Последствия очевидны: и гомосексуализм, и случаи насилия. А за всем – внутренняя деградация человека… его не воспринимают даже как брачного партнера… И день за днем их несметные силы – силы, способные вспахать гектары пашен, выстроить кварталы домов, проложить многие мили дорог, – тратятся на бессмысленные переходы от ночлежки к ночлежке…
В.: В книге вы пишете, что больше всего им невыносима как раз невостребованность обществом.
О.: Бродяги ничего не делают вообще. Одно время их направляли бить щебенку, но вскоре прекратили, так как гигантские, на много лет вперед, запасы щебня лишили работы настоящих дробильщиков камней. Нынешняя праздность бродяг – от того, вероятно, что де́ла не находится… Это лишь очень сырая идея, которую легко оспорить. И все-таки она намечает путь к более достойной жизни бродяг… Решение в любом случае где-то здесь…
Почему он не сбежал домой, мучился я, погружаясь в его дневник. К любимым книгам, к необязательной болтовне в Adelphi, к разговорам о литературе «под пивко», незаконченным рукописям, к тому же мольберту с красками, да просто к одиноким прогулкам, о которых мечтал в Париже. Кей Икеволл, будущая «подружка» Оруэлла, скажет через много лет после его смерти, что он не «приключений» искал – он «действительно хотел знать реальность». И добавит: «Если у вас есть тыл, куда всегда можно вернуться, тогда не так-то просто опустить себя на место тех, кому реально невозможно жить». Нам остается лишь гадать, о чем он, брезгливый и чистенький, думал, пережевывая выброшенные кем-то сэндвичи, о чем размышлял, пытаясь уснуть с грязной пяткой соседа под носом, как смеялся, ругался, жалел, издевался и горевал вместе с бродягами. И уж совсем потрясло меня, что, вернувшись с уборки хмеля, он не домой отправился (отмыться, привести себя в порядок, залечить кровоточащие раны на ладонях), нет: он и неизменный спутник его Имбирь вновь поселились в ночлежке, а работать отправились на городской рынок – таскать ящики с рыбой, до ста килограммов весом, или помогать сторожам. И лишь через две недели, понимая, что так ему не написать задуманных статей, снял комнату на Виндзор-стрит и засел за работу. Но и тогда – не спешите! – ничего еще не кончилось.