17
Случилось то, что не должно было случиться. Прозрев сквозь Люциину улыбку ее примиренную душу, я достиг цели и обязан был уйти. Но я не ушел. И это не привело к добру. Мы продолжали жить вместе в одном хозяйстве. Люция светилась счастьем и похожа была на весну, которая вокруг нас исподволь преображалась в лето. Но вместо того, чтобы быть таким же счастливым, я ужасался этой великой женской весны возле себя, которую сам же разбудил и которая повернулась ко мне всеми своими распускающимися цветами, какие, насколько я знал, не принадлежат мне и не смеют мне принадлежать, У меня в Праге были сын и жена, которая терпеливо ждала моих редких наездов домой.
Я боялся оборвать возникшие у меня с Люцией интимные отношения, чтобы не ранить ее, но не решался и продолжать их, зная, что не имею на них права. Я жаждал Люции, но при этом боялся ее любви, ибо не ведал, как справиться с этой любовью. Лишь огромным усилием воли я поддерживал естественность наших прежних разговоров. Между нами вклинились мои сомнения. Мне казалось, что моя духовная помощь Люции теперь обличена. Что к Люции влекло меня вожделение с того момента, как я увидел ее. Что действовал я как совратитель, который рядится в тогу утешителя и проповедника. Что все эти разговоры об Иисусе и о Боге были лишь ширмой для самой низменной, телесной жажды. Мне казалось, что в ту минуту, когда я дал волю своему любострастию, я запачкал чистоту своих исходных помыслов и целиком лишился своих заслуг перед Богом.
Но как только я пришел к этой мысли, мои рассуждения повернули вспять; какое тщеславие, кричал я мысленно на самого себя, какая самолюбивая мечта, какое стремление выслужиться перед Богом, добиться Его расположения! Но что значат человеческие заслуги перед Ним? Ровным счетом ничего! Люция любит меня, и все ее благополучие зависит от моей любви! Ну как я вновь повергну ее в отчаяние лишь потому, что хочу быть чистым? Не будет ли Бог именно поэтому презирать меня? А коль моя любовь грех, то что важнее: жизнь Люции или моя безгрешность? Это же будет мой грех, лишь я один буду нести его, лишь я сам покараю себя своим грехом!
В эти раздумья и сомнения нежданно вторглось нечто извне. Против моего директора в центре состряпали политическое дело. Директор защищался, как мог, но его попрекнули еще и тем, что он окружает себя подозрительными элементами. Одним из таких элементов был я: человек, уволенный из вуза за антигосударственные взгляды, клерикал. Директор тщетно доказывал, что я не клерикал и не был изгнан из вуза. Но чем больше он заступался за меня, тем больше подтверждал свою связь со мной и тем больше вредил себе. Мое положение было едва ли не безнадежным.
Несправедливость, скажете? Да, Людвик, именно это слово вы чаще всего произносите, когда слышите о такой истории или ей подобных. Но мне неведомо, что такое несправедливость. Не будь над делами людскими ничего иного или имей поступки лишь то значение, какое им приписывают совершившие их, понятие «несправедливость» было бы оправданно, и я бы тоже мог говорить о «несправедливости», будучи так или иначе выброшенным из госхоза, где я до этого самоотверженно трудился. Вероятно, было бы логично защищаться против этой несправедливости и отчаянно драться за свои маленькие человеческие права.
Однако события по большей части имеют иное значение, чем им приписывают их слепые авторы; зачастую они суть сокрытые указания сверху, и люди, их допустившие, — лишь непосвященные вестники Высшей воли, о которой не имеют понятия.
Я был уверен, что и на сей раз это именно так. Поэтому я воспринял события в хозяйстве с облегчением. Я видел в них ясное указание: оставь Люцию, пока еще не поздно. Твоя задача выполнена. Ее плоды тебе не принадлежат. Твоя дорога ведет к другим берегам.
И вот я сделал то же, что и два года назад на естественном факультете. Я расстался с плачущей и доведенной до отчаяния Люцией и пошел навстречу воображаемым невзгодам. Я сам решил уйти из госхоза. Директор хотя и возражал мне, но я понимал, что делает он это из вежливости, а в глубине души рад.
Только на сей раз добровольность моего ухода уже никого не тронула. Здесь не было дофевральских друзей-коммунистов, что на прощание выстлали бы мне дорогу хорошими характеристиками и советами. Уходил я из госхоза как человек, который сам признает, что в этом государстве недостоин выполнять более или менее значимую работу. Так я стал строительным рабочим.
18
Был осенний день тысяча девятьсот пятьдесят шестого года. Тогда я впервые по прошествии пяти лет встретился с Людвиком в вагоне-ресторане скорого поезда, следовавшего из Праги в Братиславу. Я ехал на строительство одного завода в Восточной Моравии. Людвик возвращался домой в Моравию. Развязавшись со своими трудовыми обязательствами на остравских рудниках, он теперь ходатайствовал в Праге, чтобы ему разрешили доучиться. Мы едва узнали друг друга. А узнав, были взаимно поражены нашими судьбами.
Я отлично помню, Людвик, с каким участием вы слушали, когда я рассказывал о своем уходе с факультета и об интригах в госхозе, в результате которых я вынужден был работать каменщиком. Благодарю вас за участие. Вы горячились, говорили о несправедливости и кривде. Разгневались вы и на меня: ставили мне в укор, что я не защищался, что сдался без боя. Нам, дескать, ниоткуда нельзя уходить добровольно. Пусть наш противник вынужден будет прибегать к худшему! Зачем облегчать его совесть?
Вы шахтер, я каменщик. Наши судьбы достаточно схожи, и все же мы с вами такие разные. Я прощающий, вы непокорный, я мирный, вы строптивый. Как близки мы были внешне и как далеки внутренне!
О нашей духовной отчужденности вы знали меньше, чем я. Рассказывая подробно о том, почему вас исключили в пятидесятом из партии, вы с абсолютной уверенностью думали, что я на вашей стороне и, так же, как и вы, возмущаюсь ханжеством товарищей, которые карали вас, ибо вы шутили над тем, что они почитали святым. Ну и что в этом такого? — спрашивали вы с искренним удивлением.
Я расскажу вам вот что: в Женеве, во времена, когда ею завладел Кальвин, жил один юноша, возможно, похожий на вас интеллигентный молодой человек, пересмешник, у которого нашли записи с издевками и нападками в адрес Иисуса Христа и Евангелия. Что в том особенного? — быть может, думал этот юноша, столь похожий на вас. Он же не делал ничего дурного, разве что шутил. Ему едва ли была ведома ненависть. Он знал лишь непочтение и равнодушие. Он был казнен.
Не считайте меня сторонником такой жестокости. Я хочу лишь сказать, что ни одно великое движение, призванное преобразовать мир, не выносит насмешек и унижений, ибо это ржавчина, которая разъедает все.
Ведь вы, Людвик, продолжаете держаться своей позиции. Вас исключили из партии, отчислили из университета, послали служить среди политически неблагонадежных солдат, а затем еще на два-три года упекли на рудники. И что же вы? Вы озлобились до глубины души, убежденный в безбрежии несправедливости. Это ощущение учиненной кривды по сей день определяет всю вашу жизненную позицию. Не пойму вас! Почему вы толкуете о несправедливости? Бас послали к «черным» солдатам — к врагам коммунизма. Хорошо. И это была несправедливость, по вашему мнению? А не было ли это для вас скорее великим благом? А что, если вы работали среди врагов! Есть ли миссия более серьезная и высокая? Разве не посылает Иисус своих учеников, «как овец среди волков»? «Не здоровые имеют нужду во враче, а больные», — говорил опять же Иисус. «Я пришел призвать не праведников, но грешников к покаянию». Но вы не стремились идти к грешникам и больным!