Доставив Лаврю-казака до дверей квартиры, Сошнин поскорее скатился вниз и погнал лошадь, потому как жена фронтового казака, словно по сигналу боевой трубы, всегда набрасывается на того, кто является с мужем. И кабы дело кончалось одними обвинениями. Можно даже и веника отведать.
Толсто обитая старыми спецодежными штанами дверь в нижней квартире была приоткрыта, и, как только двухпудовая гиря, еще до войны унесенная с товарного двора во вновь тогда построенный дом номер семь, бацкнула за спиной Леонида в почти напополам уже перетертый косяк, на привычный удар, сотрясший деревянное строение, выглянула бабка Тутышиха, поманила его пальцем:
– Лёш! Лёш! Подь суды! Полюбуйся! Чё у нас есть-то. – И закатилась счастливым мелким смехом.
В передней комнате перед зеркалом крутилась внучка бабки Тутышихи, Юлька, и тоже заливалась смехом от ослепляющего счастья. Мечта Юлькина исполнилась: на ней был бархатный костюмчик темного, неуловимо синего или черно-фиолетового цвета, с золотой полоской по карманчику и бортам. Но главное в туалете – штаники: с боков в ряд медные кнопочки, и здесь же – о чудо! о восторг! – колокольцы, по три штуки на гаче, – но как они перезваниваются – симфония! Джаз! Рок! Поп! – все-все вместе в них, в этих кругленьких колокольчиках-шаркунцах, вся музыка мира, все искусство, весь смысл жизни и манящие тайны ее! Плюс к тонному-то костюмчику белоснежная водолазочка италийского происхождения, туфельки на дробном каблучке, выкрашенные золотом, пусть и сусальным, паричок шелковисто-седой, как бы нечаянно растрепанный.
– Ой, дядь Лёша! – бросилась на шею Леониду Юлька. – Я такая счастливая! Такая счастливая! Это папа с мамой мне привезли. В Риге у моряков купили. Дорого, конечно, но зато уж!..
«Откупились! Опять откупились от родного дитяти», – сморщился Сошнин, разжимая костлявенькие руки Юльки и снимая их с шеи.
– Задавишь еще от восторга чувств!
– И задавлю! И задавлю! – почти в беспамятстве взвизгивала Юлька.
На столе бутылка «Рижского бальзама», чекенчик беленькой, горсть копченой ряпушки, второпях, неумело открытая банка шпротов, яблоки насыпью, обломок рижского ржаного хлеба в бумажной обертке и еще что-то крошеное, мятое, впопыхах на стол набросанное. «И от бабки откупились!» – отрешенно вздохнул Сошнин, изо всех сил изображая на лице счастливое сопереживание.
– Поздравляю, Юлька, поздравляю! Тебе очень идет! – как можно радостней говорил Леонид. – Женихи железнодорожного поселка, да что там железнодорожного, всех поселков! Всех улиц и районов города Вейска считай что на шампур надеты! Шашлыки!
– Да ну тебя, дядь Лёш! Всегда ты меня высмеиваешь. Нет, правда, идет, дядь Лёш? Правда? – отступая от него, как бы в шутку кокетничая, подергивала Юлька штанишки так, чтоб звенели колокольцы.
Бабка Тутышиха от восторга приплясывала и била в ладоши.
– Выпей, Лёш, со мною! Такая у нас радость! – предложила бабка Тутышиха от щедрот своих, налила в рюмочку одного только «бальзама». – Пользительный напиток. Тебе не дам! – вытаращилась она на внучку.
– А мне и не надо. Я пробовала – он горький. Шампанское – вот это да!
Леонид отлил из рюмочки, разбавил «бальзам» водкой и, наказав бабке не пить больше, собрался домой.
– Тебе, можа, Лёш, сварить чё надо? Пол вымыть? Мы придем. Цыть ты, мокрошшелка! – прикрикнула бабка Тутышиха на внучку. – Скидавай кустюм!
– Ой, баб! Я только в общежитие к девчонкам сбегаю, ладно?
– Ну, мотри! Одна нога здесь, друга там, – разрешила бабка.
Леонид, подавив вздох, поднялся к себе – времени без малого два часа ночи. Юная модница побежит показывать наряд, бабка тем временем добавит, уснет. Юлька явится на утре, может, и совсем не явится. Бабка заругается, зашумит на внучку, полотенцем помашется…
Глава 9
В железнодорожном доме номер семь у сына своего, Игоря Адамыча, бабка Тутышиха появилась лет восемнадцать, может, двадцать назад, но казалось, что она тут жила вечно, никуда не уезжала и ниоткуда не возникала. А между тем у бабки Тутышихи была очень разнообразная биография и довольно-таки содержательная жизнь. Бабка Тутышиха говорила про себя, махая рукой за окошко, что она родом «оттэль, с западу». Была она буфетчицей при железнодорожной станции, рано пристрастилась к вину и мужскому полу – от увлечений такого рода до преступления путь близкий: сделала растрату и угодила перевоспитываться в женскую колонию аж за Байкал. Там строили железную дорогу. Длинную. Работы было много. В основном земляной. Зойке-буфетчице дали большую лопату и поставили на отсыпку полотна. А она к тяжелой работе непривычна, с детства непривычна. Мать ее, повариха станционного ресторана, дочь никакой работой не неволила, известно издавна: у ямщика лошадь надсажена, у вдовы дочь изважена.
Покидала Зойка лопатой землю день, другой, неделю – не нравится ей эта работа. И тогда мимоходом, совсем нечаянно, она стала «зацепляться» плечом за конвойного начальника и взвизгивать: «У-у, кареглазенький, чуть не свалил на землю…» И как ни туп был начальник конвоя, все же тонкий намек понял, пригласил Зойку к огоньку, дал закурить – не прошло и месяца, как Зойка-буфетчица с общих работ перевелась в столовую посудомойкой, ну, а оттуда рукой подать до заветной должности, до комсоставского буфета, где Зойка блюла себя, стало быть, помногу на глазах у начальства не запивала, с женатыми мужиками не гуляла.
Белокурая, востроглазая, телом кругленькая, беспрестанно улыбающаяся, когда кого надо подсахарить, рассыпающая звонкий беззаботный смех, она безбедно отбыла положенные три года и отправилась со справкою в кармане в направлении запада. Но ехать туда далеко, а долгожданная свобода манила соблазнами жизни. Ехала Зойка, ехала, видит, станция какая-то, возле станции сквер со скамейкой, на скамейке, обсыпанной желтым листом, сидят два мужика, меж ними поллитровка, огурец большущий на газете и кирпич хлеба.
Зойка сошла с поезда и говорит мужикам:
– Налили бы.
Те налили. Разговорились. Хватилась Зойка – поезд-то ушел! Но она помнила, что он шел на запад, торопиться же ей было некуда и не к кому. И пошла она по линии, на закат солнца, где солнце закатывается – там запад, помнила она со школы. Шла-шла – притомилась. Видит впереди: будка стоит, желтым крашенная. Вокруг будки строения всякие, ограда, колодец сбоку будки, с ведром, собака на цепи сидит, на железнодорожную линию смотрит, кого-то ждет.
Зойка свернула с линии. Собака на проволоке как попрет, как оскалится и ры-ры-ры на Зойку. «Ну, съешь ты меня, пес. А народу в Эсэсэре двести мильенов. Еще сколько останется? То-то? Всех не переешь!» Через какие-то минуты, все осознав, все поняв, как тот конвойный начальник, пес лежал у Зойки головой на груди, целовал ее в губы, облизывался сладостно, вилял хвостом, преданно взвизгивая.
В ограде, за постройками, курицы порхались, на задах, за дверью низкой постройки грузное тело завозилось и свинячьим голосом пожаловалось на одиночество: «Ах-ах, ах-ах». На огороде, меж еще не срубленных вилков капусты ходила корова, жевала что-то. Завидев Зойку, замычала: «Му-ы-ы-ы!»