На улицах и в общественных местах Хайловска слышал герой-детектив вослед себе: «Тот самый!» И не только из техникума, даже приезжие девчата начали глядеть на него с пристальной заинтересованностью и что-то выдающееся находили в его облике, потому как норовили спросить именно его про расписание поездов и автобусов, когда буфет откроется, какая завтра погода, придавая голосу воркование, заводя глаза под зачерненные ресницы.
Сошнин просил устно и письменно свое руководство перевести его куда-нибудь, желательно подальше от Хайловска. Ему обещали «подумать», но тут нанесло на младого героя не менее жуткую, чем вооруженный бандит, опасность…
Дожив до двадцати двух лет, Лерка ни с одним еще парнем не дружила – она отпугивала кавалеров высокомерным видом и какой-то сверхтехнической оснащенностью тела. Скуластенькая, вся в локтях, в коленях, в лице, в руках, в ногах, в груди, даже вроде бы и в заду у нее были коленки и локти, и все это заведенно двигалось, стремительно, выразительно, даже и нахраписто, все вертелось в таком даже месте, где у других людей вертеться нечему. Говорила Лерка резко, точно, кратко; на мир глядела так, будто все в нем уже давно не только знала, но и прошла еще в школе и ничего в этом мире никакого ее внимания не заслуживает. При всем при этом Лерка была кокетлива, ходила «на тырлах», как говорят блатняки, ручки полусогнутые, словно у заводной куколки, навьючивала немыслимые прически, натягивала какие-то сверхмодные платья, косынки, пилотки, шляпки, в последнее время – тугие, узкие джинсы и гарибальдийскую пышную косынку, узлом схваченную на горле. Хайловские кавалеры прозвали Лерку «примадонной» и прохаживались по перрону в «ее стиле», вертя всем, что у кого может вертеться, но близко к Лерке не подступали – и без нее хватало «кадров».
Пристальное, практическое внимание на Лерку обратили «химики», приняв ее за халяву. Лерка училась в Вейске на фармацевта, на выходные приезжала к родителям в деревню Полёвку – это двадцать километров от Хайловска, в девяти верстах от Починка – центральной усадьбы колхоза, и, когда дожидалась автобуса в родные края, «химики» откололи ее от публики, подпятили к забору и между киоском «Союзпечати» и филиалом леспромхозовской столовой давай снимать с нее штаны. Штаны-то джинсы, их не так-то просто и по доброй воле сдернуть, а при сопротивлении время и сноровка надобны. Сошнин, на свою беду, как раз приехал с лесоучастка, где целую ночь усмирял лесорубов после получки. Выйдя из поезда, отбил барышню, увел ее в дежурную комнату, где ее долго отпаивали водой.
– Люди на остановке! Советские, наши, здешние – и никто, никто не заступается!.. Подлые!.. Подлые!.. Все подлые! – в истерике кричала Лерка.
Конечно, подлые. Кто ж станет отрицать или спорить? И люди на остановке, и «химики» – это уж само собою, но вот автобус на Починок ушел и будет только завтра утром. Что делать?
Бессонная ночь позади. Спать охота – спасенья нет. Молодой организм отдыха просит. Брюзгин, сотрудник ЛОМа, удалит барышню из дежурки сразу же, как уйдет с вокзала Сошнин, потому как жена у него сто кило весом, ревности же в ней на все двести, и проверяет она поведение сотрудника ЛОМа через каждые два часа. В вокзале по скамейкам валяются друзья «химиков» или на них похожие кореша, раздумывая насчет условий вербовки: соглашаться им в Хайловский леспромхоз или в глубь страны подаваться? Пришлось брать Лерку к себе, в холостяцкую комнату, выделенную Сошнину в леспромхозовском общежитии. Он бросил шинель на пол, в головах свернул казенный бушлат, укрылся плащом, указал барышне на казенную кровать с пружинами, звенящими, что арфа, и только донес голову до изголовья – канул в непробудное, сладкое царство.
И не возвращаться бы ему из того, все утишающего, блаженного царства в вечно жужжащее общежитие, в узенькую комнатку с казенной желтой занавеской на окне, отмеченной черной, жирной инвентаризационной печатью, с казенной кроватью, накрытой простыней, тоже с печатью, с чайником без крышки и без печати, с эмалированной кружкой, с гнутыми столовскими вилками, с чемоданчиком в углу и стопкой книжек на подоконнике.
Он продрал глаза и с удивлением увидел: на казенной койке, звучащей, как арфа, скатившись головой с плоской, отходами кудели набитой подушки, спала барышня, совсем непохожая на ту, каковую она изображала из себя на людях. Она ровно дышала чуть приоткрытым алым ртом, и что-то совсем далекое от грубой действительности снилось ей, верхнюю губу, помеченную пушком, трогала летучая, даже мечтательная улыбка, чуть вздрагивали сомкнутые ресницы, румянец облил щеки, и не суетились руки-ноги барышни, ничего не суетилось, не дрыгалось, все было подвялено, усмирено доверительно-глубоким сном. Солнце, в радостном ослеплении пялящееся сквозь занавески на спящую девушку, поигрывало, дразнилось, щекотало ее. Форсистые джинсы Лерка сняла – кочегарили, не жалея лесоотходов, по-зимнему, хотя стояла осенняя пора, исход бабьего лета был, девушке сделалось жарко от солнца и сыро шипящих батарей отопления, она сбросила пальтишко на пол, колени ее приоголились и оказались совсем не острые, не задиристые, а круглые, чисто белеющие натянутой кожей, и пятнышко солнца ластилось, скакало котенком по коленям гостьи.
Сошнин замахнулся, чтоб прикрыть гостью одежкой, и в этот роковой момент дернуло ее проснуться. Она с виноватым испугом осмотрелась: «Где я?» – и тут же вспомнила, где, улыбнулась, утерла губы, в забытьи блаженно потянулась:
– Крепко спится под защитой родной милиции! – И потрепала его русые, вчера только в леспромхозовской бане с шампунем вымытые волосы. – Шелковые! – сказала голосом, вдруг упавшим до всхлипа.
Что можно ждать от хорошо отдохнувших молодых людей! Одних только глупостей и ничего больше.
И стала Лерка все чаще и чаще задерживаться меж городом и селом, осуществляя смычку в буквальном смысле этого неблагозвучного слова. Дело дошло до погубления выходных – неинтересно сделалось Лерке проводить воскресные дни в родной полуопустевшей Полёвке, под родительским кровом. Дело кончилось тем, чем оно и должно кончаться в подобной ситуации, – явились молодые люди в Полёвку, созревшие для добровольного признания, с повинной. Как лицо служебное, милицейское, Сошнин привык знакомиться с разным народом, чаще всего тут же забывая знакомства, но в Полёвке дела обстояли иначе. Евстолия Сергеевна Чащина подкрасила губы, надела новый строгий костюм в полоску, капроновые чулки и туфли анисового цвета. Сошнин думал, в честь какого-то праздника, может, дня рождения чьего-то, выяснилось же – в честь их приезда. Улучив момент, Евстолия Сергеевна увела гостя в огород – показывать, какие у них парники, ульи, какая баня, колодец, и там напрямик заявила: «Я надеюсь, мы, интеллигентные люди, поймем друг друга…»
Сошнин заозирался, отыскивая по огороду интеллигентных людей – их нигде не было, и начал догадываться, что это он, Леонид Викентьевич Сошнин, и Евстолия Сергеевна Чащина и есть интеллигентные люди. Очень его всегда смущало это слово. На деревенском же огороде, в полуразвалившемся селе – просто ошарашило. Он заказал себе: медовуху, как бы его ни принуждали, больше не пить и при первом удобном моменте из Полёвки умчаться на милицейском мотоцикле.
Евстолия Сергеевна испуг гостя истолковала по-своему и уже без ласковых оттенков в голосе, безо всякой бабьей вкрадчивости поперла насчет того, что дочь у нее – человек исключительный, что уготована была ей более важная дорога и ответственная судьба, но коли так получилось – он проявил такое благородство и вообще человек, по слухам, героический, – она вверяет ему…