— Что ты имеешь в виду?
— Ну, к примеру, тут в кафе, на полу, на глазах у всех. Или в кино во время сеанса.
— Тише! — крикнула Биби дочке, поднявшей визг внизу у ее табурета. Потом сказала: — А почему бы и нет? В этом нет ничего противоестественного. Почему надо стыдиться того, что естественно?
Тамина снова набралась было мужества спросить у Биби, поедет ли она в Прагу. Но тут же поняла, что вопрос излишен. Было даже слишком очевидно: Биби в Прагу не поедет.
Из кухни в зал вошла хозяйка кафе и с улыбкой спросила Биби: — Как вы поживаете?
— Нужна революция, — сказала Биби. — Что-то должно произойти! В конце концов, должно же что-то произойти!
Ночью Тамине снились страусы. Они стояли у ограды и наперебой разговаривали с ней. Они вселяли в нее страх. Не в силах сдвинуться с места, она, словно загипнотизированная, смотрела на их немые клювы. И судорожно сжимала губы. Во рту у нее было золотое кольцо, и она боялась потерять его.
17
Почему я представляю ее с золотым кольцом во рту?
Я ничего не могу поделать: я представляю ее именно так.
И вдруг мне вспоминается фраза: «… тихий, чистый, металлический тон; будто золотое кольцо падает в серебряную чашу».
Томас Манн еще в ранней молодости написал наивный, захватывающий рассказ о смерти: в этом рассказе смерть прекрасна, как прекрасна она для всех тех, кто мечтает о ней, когда он очень молод и смерть еще нереальна и пленительна, точно голубоватый голос далей.
Молодой человек, смертельно больной, садится в поезд, выходит на неведомой станции, идет в город, названия которого он не знает, и в одном доме у старухи, чей лоб покрыт экземой, снимает комнату. Нет, я не собираюсь рассказывать, что происходило в этой временно снятой квартире, я хочу лишь упомянуть об одном незначительном эпизоде: когда этот больной молодой человек ходил по комнате, «ему казалось, что среди чеканных звуков собственных шагов он слышит рядом, в соседних комнатах, какой-то неопределенный звук, тихий, чистый, металлический тон; но, возможно, это лишь казалось ему. Будто золотое кольцо падает в серебряную чашу, подумал он…».
У этого маленького акустического эпизода нет в рассказе ни продолжения, ни объяснения. С точки зрения чистого действия его можно было бы беспрепятственно опустить. Звук раздался, и все; ни с того ни с сего; просто так.
Я думаю, что Томас Манн позволил зазвучать этому «тихому, чистому, металлическому тону», чтобы возникла тишина. Она была нужна ему, чтобы услышать красоту (ибо смерть, о которой он рассказывал, была смертью-красотой), а красота, чтобы быта воспринятой, требует хотя бы минимальной тишины (измеряемой именно звуком упавшего в серебряную чашу золотого кольца).
(Да, я знаю, вам непонятно, о чем я говорю, ведь красота давно погибла. Она исчезла под слоем шума — шума слов, шума машин, шума музыки, шума букв, — в котором мы постоянно живем. Красота затоплена, как Атлантида. После нее осталось только слово, чей смысл год от году все менее вразумителен.) Тамина впервые услыхала эту тишину (драгоценную, точно обломок мраморной статуи из затонувшей Атлантиды), проснувшись после бегства из Чехии в альпийском отеле, окруженном лесом. Второй раз она услыхала ее, плавая в море с желудком, полным таблеток, принесших ей вместо смерти нежданный покой. Эту тишину ей хочется оберечь своим телом и в своем теле. Вот почему она видится мне в ее сне: она стоит у проволочной ограды и, судорожно сжимая губы, держит во рту золотое кольцо.
Против нее за оградой шесть длинных шей с маленькими головками и плоскими клювами, что беззвучно открываются и закрываются. Она не понимает их. И не знает, угрожают ли они ей, предупреждают, увещевают или просят. А поскольку ничего не знает, испытывает безмерную тревогу. Она боится потерять золотое кольцо (этот камертон тишины) и, судорожно сжимая губы, хранит его во рту.
И Тамина никогда не узнает, о чем они пришли сказать ей. Но я это знаю. Они пришли не за тем, чтобы предупреждать ее, наставлять или угрожать ей. Она для них вовсе ничего не значит. Они пришли, чтобы каждый из них рассказал ей о себе. Как он ел, как спал, как бежал к ограде и что видел за ней. Что провел свое знаменитое детство в знаменитой деревне Руру. Что его знаменитый оргазм продолжался шесть часов. Что за оградой он видел бабку, повязанную платком. Что он плавал, занемог, но потом выздоровел. Что в юности он ездил на велосипеде, а нынче съел мешок травы. Они все стоят перед Таминой и наперебой рассказывают ей о себе, воинственно, напористо и агрессивно, ибо на свете нет ничего более важного, чем то, о чем они хотят ей сказать.
18
Несколькими днями позже в, кафе появился Банака. Пьяный в стельку, он уселся на табурет у бара, дважды упал с него, дважды взгромоздился снова, заказал себе кальвадос и опустил голову на стол. Тамина заметила, что он плачет.
— Что с вами, господин Банака? — спросила она.
Банака посмотрел на нее заплаканными глазами и пальцем ткнул себя в грудь: — Меня нет, понимаете! Меня нет! Я не существую!
Затем он пошел в туалет, а оттуда прямиком на улицу, так и не расплатившись.
Тамина рассказала об этом Гуго, а тот вместо объяснения показал ей страничку газеты с несколькими рецензиями на книги, а также с заметкой о творении Банаки, состоявшей из четырех саркастических строк.
Эпизод с Банакой, который пальцем тыкал себя в грудь и плакал, потому что он не существует, напоминает мне строку из гётевского «Западно-восточного дивана»: «Живет ли человек, когда живут другие?» В вопросе Гёте сокрыта тайна самой сущности писательства: человек, пишущий книги, превращается во вселенную (разве не говорят о вселенной Бальзака, вселенной Чехова, вселенной Кафки?), а сущность вселенной именно в том и заключается, что она единственная. Наличие другой вселенной, стало быть, угрожает самой ее сущности.
Два башмачника, если их мастерские не на одной улице, могут жить вместе в чудесной гармонии. Но стоит им начать писать книгу об участи башмачника, они тотчас станут мешать друг другу и задавать вопрос: «Живет ли башмачник, когда живут другие башмачники?» Тамине кажется, что даже единый посторонний взгляд может уничтожить ценность ее интимных дневников, а Гёте одержим мыслью, что даже единый взгляд одного-единственного человека, скользящий поверх строк его произведения, ставит под сомнение само существование Гёте. Разница между Таминой и Гёте не более, чем разница между человеком и писателем.
Тот, кто пишет книги, либо всё (он единственная вселенная для самого себя и для всех других), либо ничто. А так как никому не дано быть всем, мы все, пишущие книги, являем собою ничто. Непризнанные, ревнивые, озлобленные, мы желаем другому смерти. Тут мы все равны: Банака, Биби, я и Гёте.
Неудержимый рост массовой графомании среди политиков, таксистов, рожениц, любовниц, убийц, воров, проституток, префектов, врачей и пациентов убеждает меня в том, что каждый человек без исключения носит в себе писателя как некую свою возможность, и потому человечество по праву могло бы высыпать на улицы и кричать: мы все писатели!