Я, конечно, отдала все, что у меня было, и в следующий раз мы увиделись через полгода. Тогда уже ни он, ни я не были похожи на себя тогдашних.
Я знаю, что через пятьдесят лет я буду сидеть в своем шикарном загородном доме среди послушных собак и пустой болтовни подружек – вдов знаменитостей. Полуразвалившись в ампирном кресле на рахитичных лапах с шелковой сине-желтой обивкой, я буду потирать как бы незаметно то один; то другой распухший сустав. Мы будем неспешно говорить о диетах и новых методиках омоложения, сравнивать курорты, на которые я буду ездить, называя их "реставрацией памятников старины". Моя дочь Наська будет послушно звонить мне два раза в неделю, скучно справляться о моем здоровье и как бы невзначай говорить о назревшем ремонте или покупке новой дорогой шмотки, которую я должна спонсировать.
Я как раз беременна Наськой во время нашей встречи, той самой, через полгода, я собираюсь замуж за скучного Федора, обезумевшего от счастья и заваливающего меня дурацкими подарками и перспективами. Я пополнела, немного отекла, но я несу свою внешность с достоинством, понимая, что могу показать тебе, как у меня теперь все отлично и какая я мужняя жена.
Ты смотришь на меня с некоторым удивлением, но вялым. Ты страшно осунулся, на правой кисти у тебя появилась дурацкая наколка – ящерка, кусающая себя же за хвост, и ты показно угощаешь меня все в том же кафе-мороженом не только "Саянами", но и бутербродами с семгой, которые бармен с лицом проворовавшегося комсомольского работника достал для тебя из-под полы.
– Хочешь шампанского?
– Мне нельзя.
– Любишь своего будущего супруга?
– Ну что за вопросы, Сашок, машину вот себе покупает, "шестерку", будем сначала жить у его родителей, потом снимать.
– Да ты же всегда смеялась над ним, говорила, что зануда, комса, ты никогда и не подпускала его к себе.
– Ты-то как?
С этого вопроса ты срываешься и с бешеной скоростью несешься вниз, по бесконтрольному спуску потока слов, эмоций, боли.
Сначала говоришь, что встал на ноги, все теперь можешь себе позволить, называешь какие-то марки виски, пустые бутылки из-под которого коллекционно украшают кухни ценителей прекрасного.
Хвастаешься своей новой лайковой кожаной курткой – попробуй, какая мягонькая, и внезапно прорывается ОНА, скрывающая все от мужа, играющаяся тобой, как кошка с мышкой, устающая от твоих сцен, неурочных визитов, пьяных звонков.
– Знаешь, для чего только я ей нужен? – говоришь ты, крупными медленными глотками допивая пятую гигантскую кружку пива. – Только для того, чтобы ее ублажать. Когда уезжает ее муженек, внешторговец, лежать с ней в ванной и обсасывать ее пальчики в дорогом педикюре.
Тебя несет, и ты не можешь остановиться. "Только ты одна меня когда-то любила", – говоришь ты пьяным, плывущим, как плохая пластинка, голосом, – "только ты, Ларка, а она мною просто пользуется, понимаешь, пользуется, как поваром или ветеринаром".
– Ладно, Сашок, я пойду.
Каким-то страшно чужим движением ты достаешь из кармана флакон духов "Клима" и протягиваешь мне его.
– На, вот возьми, хотел ей, но она недостойна, ты достойна, ты и возьми.
Наконец-то свободна, вот оно, счастье, все эти полгода только и расспросов, что о тебе, у всех общих знакомых – с фейерверком мнений от "опустился" до "повзрослел". Жадные рассказы о внезапно появившейся распущенности и богатой женщине, от которой он без ума – перестал бывать у старых друзей, снимает квартиру неизвестно где, пьет, сыплет деньгами, одевается шикарно, разъезжает на каких-то очень модных машинах, пару раз видели вместе однажды в Большом, другой раз якобы в "Арагви" в шумной компании, и каждый раз ком в горле и беспомощные звонки Федьке, капризы "хочу то, хочу это".
Мысли о самоубийстве, запойное чтение стихов Ахматовой-Цветаевой-Ахмадулиной, мы много говорили тогда с мамой, сидели вечерами на кухне, вместе курили, она мне очень советовала Федора, говорила: "Надежный и очень тебя любит", они тогда были в разводе с папой уже три года, и она маялась, выбирая между вечными поклонниками, от которых всегда не было отбоя.
– А ты как думаешь? – спрашивала она меня, элегантно затягиваясь. – Вот этот талантливый, но пьет, а вот этот скучноватый, но верный, прямо как твой Федька. Давай, ребеночек, – так она называла меня всю жизнь, – будем ставить с тобой на верных коней, строить надежную жизнь, а не гоняться за чумными красавцами. Они, видишь как, сами не знают, куда скачут.
Она часто говорила, что Сашка плохо кончит, жалела его, вытирала мне сопли-слезы, иногда всхлипывала сама, бережно промакивая носовым платком слезы в уголках глаз, аккуратно, еле касаясь, чтобы не было морщин, мы часто сидели обнявшись перед телевизором, и она, словно убаюкивая, приговаривала:
– Не расстраивайся, ребеночек, хочешь, купим тебе чего-нибудь новенького, хочешь? Все это у тебя пройдет, вот увидишь, хочешь поклянусь?
Он уходил, задевая стулья около чужих столиков, чертыхался и извинялся, как-то боком шел к выходу, будто нарочно не оглядываясь, как обычно, раскачивал плечами, на секунду приостановился у зеркала поправить шелковое бордовое кашне в малахитовых ромбах и наконец исчез в дверном проеме, как мне тогда показалось – навсегда, отпустив на свободу меня, мои мысли, мои действия, больше ничто не жгло внутри, не наполняло жуткой ноющей тоской. Он вышел через облезлую дверь кафе-мороженого из моей жизни, дав мне возможность наломать своих дров, конечно же, расстаться с ненужным теперь Федором, родить и воспитывать одной дочь, по ночам, среди пеленок писать ставшую никому не нужной через 10 лет диссертацию по моей обожаемой биологии, лицезреть прелесть маминых надежных коней, которых она с завидной регулярностью, примерно раз в три года, меняла на ненадежных. Все они почему-то, как сговорившись, начинали совместную жизнь с ремонта на кухне, так они мне все и запомнились – под потолком в газетных пилотках, с кистью в руках, перекрашивающие стены то из белого в оранжевый, то из оранжевого в салатовый.
В последний раз мы столкнулись с Сашкой случайно, через пять лет на улице Горького. Мы шли с Наськой из "Детского Мира", затоварившись в очередной раз колготками и варежками – зимний пасмурный промозглый день, скользота и нищета, плохой свет горящих через один фонарей.
Ты окликнул меня, подошел – неузнаваемый, изможденный, на костылях, постаревший на двадцать лет.
– А-а-а, потомство! Как зовут?
Сначала я не узнала тебя. Только через секунду картинка совместилась с образом, смутно маячившим в моих мыслях все эти годы.
– Наська. Откуда ты?
– Да вот, вышел. Не знаешь ничего? Подрался тогда в баре, в этом, ну в "Белой лошади", из-за Наташки, ударил вроде не сильно, а у него открытый перелом черепа. Видишь, шапка на мне, из волка. Сам убил и сам сделал шапку. Нравится?
– Жутковато.
– Позвонишь? Как Федор-то твой?