Даня встречает нас, лежа с трубочкой в горле. Он готовится к операции, которая должна сделать его абсолютно здоровым. Он практически вылечился от рака – ему нужно сделать только одну маленькую вспомогательную операцию на горле. Все воодушевлены. Мой любимый общается с Даней. Они, можно сказать, умудряются подружиться. Кто-то из приятелей моего возлюбленного обещает привезти Дане в больницу видеоприставку для компьютерной игры. Через несколько дней я улетаю в театральную школу в Лондон.
И тут, внезапно, Даня умирает: резкое осложнение, в это невозможно поверить – но так было и так всё еще бывает с нашими детьми, хотя и гораздо реже, поскольку качество лечения сильно улучшились. О смерти Дани первым узнает друг моего возлюбленного: он привозит видеоприставку, а ему сообщают, что Дани больше нет.
Знаешь, что случилось дальше? Дальше я выслушиваю от человека, который уже как будто бы стал частью моей жизни, чудовищные проклятия. Мой возлюбленный оказался к такому повороту – к столкновению со смертью – не готов: он мог покупать шампанское, мог попросить друзей привезти приставку, но не мог осмыслить, что вот так всё оборвется… “Зачем ты меня привела в больницу? – кричит мне мой любимый, – зачем ты всё это сделала?”
Что сделала? Что я сделала? Я рыдаю в Лондоне и не могу остановиться, потому что у меня умер друг, умер Даня Трунов. А возлюбленный кричит мне, что это я подвела, что Данина смерть – это моя подлость…
Неготовность людей принимать жизнь целиком, вместе со смертью, накладывает отпечаток на любые отношения. Любить ребенка, который находится на границе жизни и смерти, который всерьез, по-настоящему болен, но, как и любой ребенок, нуждается в дружбе и детстве, – это серьезно. И это может быть очень больно и травматично, если человек готов только побеждать, чувствовать себя героем, щекотать собственную совесть и говорить “какой я молодец”, но совершенно не готов к другому исходу. Ему кажется, что непобеда всё обесценивает.
ГОРДЕЕВА: В каком смысле “обесценивает”?
ХАМАТОВА: Ну, хочется же результата, хочется, чтобы купленная тобой видеоприставка совершила чудо.
ГОРДЕЕВА: Какой путь, по-твоему, должен проделать человек, чтобы осознать тот факт, что единственная возможность сделать всё для ребенка, которого ты любишь, – это дать ему вот это моментальное счастье, счастье в эту самую секунду?
ХАМАТОВА: Любой. Тот, который приведет к понимаю, что ты не можешь быть ответственным за вещи, в которых ничего не понимаешь и, главное, ничего не решаешь. Амбициозность вообще противопоказана благотворительности. Опасно и вредно, когда гордыня переходит дозволенные рамки. Ты как будто уполномочиваешь себя войти в поле, где от тебя, вернее, от подаренной тобой приставки, зависит: будет жить ребенок или нет. Подсознательно, наверное, мой бывший возлюбленный, который, кстати, часто шутил в компаниях, что я его “не люблю, потому что он не больной ребенок”, хотел простой линейной истории: я пришел ребенку на помощь, о нем позаботился, и теперь ребенок выздоровеет, и всё будет хорошо. А это “всё” на полпути оборвалось…
К этому невозможно привыкнуть, но такой исход – часть жизни, тем более жизни в больнице. Это, наверное, самое важное знание, которое я получила от своего волонтерства.
ГОРДЕЕВА: Я так к этому и не привыкла, представляешь. Когда я только начала ходить в РДКБ, еще на съемки, я полюбила мальчика Серёжу Чайкина. Ему было чуть больше года. У него были огромные – в пол-лица – темно-серые глаза. Он любил рекламу по телевизору, “Смешариков” и пожарные машины. Приезжая к нему с подарками и ожидая, когда он проснется или вернется с процедур, я, собственно, и перезнакомилась со всем отделением. У Серёжи был благоприятный прогноз, для исполнения которого всё возможное было сделано. Но что-то пошло не так, и Серёжина жизнь оборвалась всего за несколько часов. Я была в командировке. Когда мне позвонили, я кричала на звонившего: “Это ошибка, я сейчас узнаю у Серёжиной мамы, такого не может быть!” Я действительно позвонила маме, Ире Чайкиной. И мы молчали. Кажется, я тогда впервые в сознательном возрасте столкнулась с неотменимостью и необратимостью смерти. Смерти ребенка. Я оказалась не готова: не знала, что сказать, что сказать его маме – вот же что еще чудовищно. А потом, положив трубку, я не просто плакала – выла. Я, не родитель и не врач, не смогла принять и не приняла эту смерть: я кричала Богу и окружающим это самое “за что?!” – и никто не мог мне ответить.
Позднее, в историях с другими детьми, которых любила, я предлагала небесам всякие сделки, но у меня ничего особенного взамен не было, я предлагала единственное, что было: “Пусть я ничего не сниму в этой командировке, но Дима выйдет из комы, пусть мы не успеем на эфир с фильмом, но Владу найдется донор”. Чушь, конечно. Только через год или два жизни с головой в больнице я усвоила, что не существует логики болезни. Детскую жизнь ты не можешь ни купить, ни выпросить. Можешь просто любить и делать так, чтобы в отпущенном промежутке, в конкретный момент, несмотря ни на что, ребенок оставался ребенком. И был счастлив. Тогда и его родителям, и его врачам будет полегче. Твоя роль, как в старом анекдоте: просто передать соль.
Это понимание меня ни с чем не примирило, но я стала лучше представлять, что могу сделать для больных детей. Мне, кстати, очень помогла однажды подслушанная фраза нашего удивительного доктора Миши Масчана. Как-то поздним вечером он зашел в отделение, где мама кричала на своего ребенка, что-то он там напортачил. Масчан отвел маму в сторону и спросил: “Вам ребенок нужен воспитанный или здоровый?”
В онкогематологическом отделении было запрещено детей воспитывать. Там поощрялись все виды развлечений, любые подарки. Были месяцы, когда вся моя зарплата целиком уходила на подарки, в то время я научилась довольно квалифицированно собирать лего. В больнице или на квартирах, где жили дети, которым не требовался стационар, это был ритуал: ты приносишь лего, сидишь, болтаешь и собираешь его вместе с тем, к кому пришел. А мама ребенка успевает выскочить покурить, перевести дух, выбросить мусор. А потом суетится на кухне, чтобы накормить тебя чем-то самым вкусным. И ты видишь по маме и по ребенку, как важно, что ты пришел, как правильно и не напрасно потрачено твое время. Иногда детей и мам было сразу несколько: фонд снимал многокомнатные квартиры, в которых жили по четыре-пять семей. Я часто вспоминаю эти посиделки. Это были счастливые часы. Простые, но по-настоящему содержательные разговоры.
А иногда было просто бесшабашно и весело. Ты себе представить не можешь, что мы творили! Помню, как с Серёжей Сергеевым, Дашиным недолгим кавалером, мы устраивали конкурсы переодеваний, где он играл старуху, а я – лошадь; еще он заставил меня спрятаться под раковиной, и я вывихнула шею. Потом Серёжа, который был одержим едой, но которому после трансплантации нельзя было ничего вкусного, готовил на свой вкус, а я всё это – в немыслимых сочетаниях – ела: сырую свёклу с вареной морковкой, кетчупом и рыбными консервами, например. Еда – это был главный фетиш больничных детей: из-за трансплантации почти ничего нельзя есть, во время химиотерапии – почти ничего не хочется. И дети запоем смотрели “Кулинарный поединок”. Однажды я в нем снялась, и мои ставки невероятно выросли.