Понял, что только мучает ее этим, и стал ждать конца. Решил ее отпустить.
Накануне ее ухода, поздним вечером, Любка попросила горохового супу:
– Ты свари, Ваня, а с утра я поем.
Он уже ринулся в кухню, но Любка остановила его:
– Ваня! Подожди. Сядь на минуту.
Он осторожно присел на табурет возле кровати.
Любка взяла его за руку. Рука ее была совсем невесомой.
«Прощается, – мелькнуло у него. – Все понимает».
– Спасибо тебе, Ванечка, – с трудом проговорила она. – За все спасибо. За меня – и говорить нечего. И за Аську тебе спасибо. Хоть дрянь она порядочная. – Любка попыталась улыбнуться. – Иди, Ваня. Иди. Ты ж суп обещал. Гороховый.
Не решаясь поднять на нее глаза, Иван встал с табуретки и поспешил на кухню.
Бросился искать горох, нашел полстакана, поставил варить, покрошил в кастрюлю остатки сала и колбасы, потолок туда картошки и бросил зажарку. Возился до двух ночи и, счастливый – Любка попросила поесть! – уснул.
Но супа Любка не попробовала. В ту ночь ее не стало.
В морг ее он не отдал, сам обмыл, сам одел, сам причесал. Поправил обручальное колечко, чтобы, не дай бог, не слетело – Любкины пальцы превратились в тоненькие сухие веточки.
И отбил телеграмму Аське.
Любку хоронили на третий день. Аська так и не приехала – не успела, не получила телеграмму? А может быть, ее не было в Питере?
Кто знает. Но с матерью она не попрощалась, увы…
А через пару дней после похорон он получил письмо от Петровича.
Ленка с семьей давно собирались приехать, но, как всегда, то дела, то делишки. Вот уже было собрались, как Светка, старшая дочка, надумала замуж, причем спешно – была беременна.
«Не получится теперь, сам понимаешь, – оправдывался Петрович. – Хлопоты, ресторан, платье и все остальное. Ленка, как всегда, с утра до ночи в больнице. Ну и до кучи у Томочки сердечная драма: связалась с женатым, морочит девчонке голову и треплет нервы. В общем, не приедем мы, Ваня. Прости».
Он ждал их приезда. Понимал, что при большом и шумном семействе ему будет легче. А вышло, что он снова остался один.
Это были самые страшные, самые черные дни в его жизни. Он сам не понимал, как он их пережил. Но пережил. «Живучий, гад, – думал он. – И это, как оказалось, можно пережить. Вот ведь человеческая натура…»
В мае он занялся огородом, чтобы хоть чем-то себя отвлечь и занять себя, чтобы просто не сдохнуть от тоски и отчаяния. Спал он теперь в Любкиной комнате, так ему было легче.
На кладбище ходил через день, и там разговаривал с Любкой. Болтал какую-то чушь, пересказывал новости, рассказанные по радио, и сплетни соседок, услышанные в магазине. Сообщал, что завязались помидоры, а вот перцы почему-то никак. Врал, что Аська пишет и что у нее все хорошо, в августе обещалась приехать.
Врал и пугался: а вдруг Любка оттуда все видит, все знает и понимает? В том числе и то, что он врет?
Посадил на могиле цветы. Любка любила анютины глазки. Фиолетовые, розовые, белые и желтые, они разрослись очень быстро, укрыв холмик пестрым и ярким веселым ковром.
Да и дома дела всегда находились – то чинил крышу, то подбивал покосившийся штакетник.
Любкины платья и кофточки из шкафа не вынимал. Не трогал и женские мелочи, разложенные на комоде: гребешки, пару тюбиков помады, подсохшую тушь для глаз, полфлакона французских духов, подаренных им когда-то. В маленьком блюдечке лежали ее золотые, с прозрачным голубоватым камушком, сережки – тоже его подарок. Сетовал, что в суете забыл про них и не надел Любке туда. А Любка их очень любила. Ну ничего, утешал себя, теперь достанутся Аське.
Разбирая подпол, обнаружил коробку со старыми фотографиями, совсем мало, штук десять, не больше, – он вспомнил, что Любка фотографироваться не любила. Были они небрежно сложены в старую коробку из-под обуви. Там же обнаружились две фотографии молодой Любки – счастливой, смеющейся, загорелой до черноты, с распущенными волосами, в легком, открытом пестром сарафане. Счастливая, она смотрела в объектив задорно и смело, доверчиво, и не было в той Любке надменности, холодности, недоверчивости, высокомерия и презрения.
Нашлись и фотографии маленькой Аськи. Иван хорошо помнил тот день и их совместную поездку в город за красками. Цирк-шапито, луна-парк, кинотеатрик со смешной комедией с Луи де Фюнесом. Вспомнил, как несмеяна-Ася громко, на весь зал, хохотала.
Фотографии были сделаны в том самом луна-парке, где их подловил плутоватый фотограф, пытающийся рассмешить неприступную Асю.
Фотографии Аси и Любки Иван бережно вставил в деревянные, крашенные олифой самодельные рамки. Теперь они всегда были с ним рядом.
А как-то вечером взялся за Любкин портрет. Он сразу понял, что все получается, хотя обычно был недоволен своими портретами. Точно знал, что лучше всего удаются ему пейзажи, в портретной живописи он был не мастак.
Но Любка вышла живой, настоящей. Он сбил деревянную раму, покрасил ее в бело-голубой, так идущий когда-то Любке нежный и приглушенный цвет.
Теперь Любка была совсем рядом – на стене над его кроватью. И каждое утро он здоровался с ней.
А потом взялся за бюст – достал в городе кусок белого мрамора и начал работать. Вспоминал Любкины слова: «Поставишь мне на могилу! Но только из белого мрамора, Ваня!»
Между тем писем от Аси не было почти год, и он решился поехать в Питер. Сообразил, что перед поездкой хорошо бы ей позвонить.
Ожидание звонка в общежитие было долгим, и он почти отчаялся. Но наконец трубку сняли, и суровая вахтерша учинила ему строгий допрос:
– А кто зво́нит? По какому делу? А зачем вам она? – Услышав, что он муж матери и Асин отчим, удивилась: – А что вы, папаша, не знаете? Съехала от нас ваша Аська! Три месяца как съехала. Куда? Да на квартиру вроде. С женихом – так сказала. А там – кто ее знает! Жених или просто сожитель? Поймешь их, молодых, – осуждающе хмыкнула тетка. – Нет, адреса не оставляла. А зачем он мне, ее адрес? Передать записку ее подружкам? Нет, не сложно. Сейчас напишу и передам. Что писать-то? Звонил папаша и что просил? Что просил-то? А, хотя бы просто написать! Сделаю, сделаю. Что я, не мать, не понимаю? У самой сын такая же сволочь. Как пропадет на полгода, ищи-свищи!
Рассыпавшись в благодарностях, он положил трубку и немного успокоился. Слава богу, что не поехал. Явился бы как снег на голову, а Аськи в общаге нет. Нет, нашел бы, конечно. Только ко времени ли он там? Нужен ли ей? Но все равно мерзавка порядочная. «Ох, объявится, устрою. Мало не покажется».
Но письма так и не было. Прошел месяц, и Иван снова заказал звонок в общежитие. Ответил другой голос, моложе и строже, без лишних разговоров и сантиментов:
– Ася Меркулова? Как же, знаю! Да она же ушла из училища! Как? Да так, ушла, и все. Вот с четвертого курса взяла и ушла! А я почем знаю зачем? Вы ей кто, родственник? А, отец! Ну что ж вы, папаша, разве так можно? Не знаете, что с вашей дочкой. Нет, адреса ее никто не знает, я спрашивала. Документы мне нужно было ей передать. Из деканата даже не забрала, так торопилась. Говорят, замуж вышла. А может, и врут. Поймешь их, этих девок безмозглых!