– Ах, мать! Нечего и говорить! Чего вы хотите, если она служит… на вешалке… в клубе!
Пацан так расстроился, что уже не меняет позы, все смотрит в окно. В глазах перекатывается все та же слеза.
– Та-ак, – сказал я. – Так что тебе нужно?
Он взглядывает на меня и пожимает плечами:
– Что-нибудь нужно сделать. В колонию отправьте.
– В колонию? Нет, ты не подходишь. В колонии тебе будет трудно.
Он подпирает голову горестной рукой и задумчиво говорит:
– Как же я буду жить? Что я буду кушать?
– Как это? Ты же у матери?
– Разве можно жить на пять рублей? И одеться же нужно?
Я решил, что пора перейти в наступление.
– Ты другое скажи: почему ты школу бросил?
Я ожидал, что Коля не выдержит моей стремительной атаки, заплачет и растеряется. Ничего подобного. Коля повернул ко мне лицо и деловито удивился:
– Какая может быть школа, если мне кушать нечего?
– Разве ты сегодня не завтракал?
Коля встал с кресла и обнажил шпагу. Он, наконец, понял, что и горестная поза, и неистощимая слеза в глазах не производят на меня должного впечатления. Против таких скептиков, как я, нужно действовать решительно. Коля выпрямился и сказал:
– Чего вы меня допрашиваете? Вы не хотите мне помочь, я пойду в другое место. И нечего про завтрак. Завтракал, завтракал!
– Ах, вот ты какой! – сказал я. – Ты боевой!
– Конечно, боевой, – шепнул Коля, но глаза опустил.
– Ты – нахал, – сказал я медленно, – ты – настоящий нахал!
Коля оживился. В его голосе прорвались, наконец, хорошие мальчишеские нотки. И слезы вдруг как не бывало.
– Вы не верите? Вы не верите? Да? Ну, прямо скажите, что не верите!
– А что же ты думаешь: и скажу. Не верю, и все ты наврал. И есть нечего, и надевать нечего! Совсем умираешь, бедный! С голоду!
– Ну, и не верьте, – небрежно сказал Коля, направляясь к выходу.
– Нет, постой, – остановил я его. Ты тут сидел, врал, сколько времени пропало! Теперь поедем!
– Куда поедем? – испугался Коля.
– К тебе поедем, к матери.
– Вот! Смотри ты! Никуда я не поеду! Чего я поеду?
– Как чего? Домой поедешь.
– Мне совсем не нужно домой. Мало ли чего вам захочется.
Я рассердился на пацана:
– Довольно болтать! Говори адрес! Молчишь? Хорошо: садись и ожидай!
Коля не сказал адреса, но уселся в кресле и затих. Через пять минут он залез в машину и покорно сказал, куда ехать.
Через просторный двор нового рабочего клуба он прошел впереди меня, подавленный и расстроенный, но это уже было детское горе, и поэтому в нем активное участие принимали нос, и щеки, и рукава черной курточки, и другие приспособления для налаживания нервов.
В небольшой чистенькой комнате, в которой были и занавеси, и цветы, и украинский пестрый коврик у белой кровати, Коля с места в карьер сел на стул, положил голову на кровать и заревел, что-то приговаривал невнятное и на кого-то обижался, но кепку крепко держал в руке. Мать, молодая, тоже большеглазая и тоже с пухленькими щечками, взяла кепку из его руки и повесила на гвоздик, потом улыбнулась мне:
– Чего он там наделал такого? Вы его привели?
Коля на секунду прекратил рыдания для того, чтобы предупредить возможные с моей стороны каверзы:
– Никто меня не приводил! Я сам его привел! Пристал и пристал: едем и едем! Ну, и говорите, пожалуйста…
Он опять ринулся в мягкую постель, но плакал теперь как-то одной стороной, а другой слушал, о чем мы говорили с матерью.
Мать не волновалась:
– Не знаю, что мне с ним делать. Он не был такой, а как пожил у брата – брат у меня директор совхоза в Черниговской области, – так с ним и сделалось. И вы не думайте: он сам не знает, что ему нужно. А научился: ходит и ходит! Научился просить разное… и школу бросил, а ведь в четвертом классе. Учился бы, а он по начальникам ходит, беспокоит. А спросите его, чего ему не хватает? И одет, и обут, и постель хорошая, и кушанье у нас, не скажу, какие разносолы, а никогда голодным не был. У нас можно из клубной столовой брать, да и дома когда на примусе. А конечно, у директора лучше: деревня все-таки и совхоз и в то же время – хозяйство.
Коля перестал плакать, но лежал головой на кровати, а под стулом водил ногой, видно, о чем-то своем думал, переживал возражения на скромные сентенции матери.
Мать удивила меня своим замечательным оптимизмом. Из ее рассказа было ясно, что жить ей с сыном трудно, но у нее все хорошо и всем она довольна.
– Раньше хуже было: девяносто рублей, подумайте! А сейчас сто двадцать, и утро у меня свободное, я то тем, то сем заработаю. И учусь. Через три месяца перехожу в библиотеку, буду получать сто восемьдесят.
Она улыбалась с уверенным покоем в глазах. В ней не было даже маленького напряжения, чего-либо такого, что говорило бы о лихорадочной приподнятости, о неполной уверенности в себе. Это была оптимистка до самых далеких глубин души. На фоне ее светлого характера очень диким показался мне бестолковый и неискренний бунт ее сына. Но и в этом бунте мать ничего особенного не находила:
– Пусть побесится! Это ему полезно будет! Я ему так и сказала: не нравится у меня, ищи лучшего. Школу хочешь бросить – бросай, пожалуйста. Только смотри, вот здесь, в комнате, я никаких разговоров не хочу слушать. Ищи других, которые с тобой, с дураком, разговаривать захотят. Это его у дяди испортили. Там кино каждый день бесплатное! А я где возьму кино? Сядь, книжку почитай! Ничего, перебесится! Теперь в колонию ему захотелось. Приятели там у него, как же!
Коля уже сидел спокойно на стуле и внимательным теплым взглядом следил за оживленно-улыбчивой мимикой матери. Она заметила его внимание и с притворно-ласковой укоризной кивнула:
– Ишь, сидит, барчук! У матери ему плохо! Ничего не скажу, ищи лучше, попрошайничай там…
Коля откинул голову на спинку стула и повел в сторону лукавым глазом.
– И зачем ты, мама, такое говоришь? Я не попрошайничаю вовсе, а я могу требовать.
– Чего? – спросила мать, улыбаясь.
– Что мне нужно, – еще лукавее ответил он.
Не будем судить, кто виноват в этом конфликте. Суд – трудное дело, когда неизвестны все данные. Мне и сын и мать одинаково понравились. Я большой поклонник оптимизма и очень люблю пацанов, которые настолько доверяют обществу, что уже и себя не помнят, и не хотят доверять даже родной матери. Такие пацаны много делают глупостей и много огорчений причиняют нам, старикам, но они всегда прелестны! Они приветливо улыбаются матери, а нам, бюрократам, показывают полную пригоршню потребностей и вякают: