– Да, понимаешь, сидели в пивной… Ну, заговорили о жидах, понимаешь… Везде жиды… И в литературе жиды… Ну, тут привязался к нам какой-то жидок… Арестовали…
– М-да… Очень не-хо-ро-шо…
– Понятно, нехорошо: один жид четырёх русских в милицию привёл».
И Сосновский делал вывод:
«Лично меня саморазоблачение наших поэтических «попутчиков» очень мало поразило. Я думаю, что если поскрести ещё кое-кого из «попутчиков», то под советской шкурой обнаружится далеко не советское естество».
Ознакомившись с этой статьёй, Есенин тут же написал письмо Троцкому. Оно сохранилось, хотя отправлено почему-то не было:
«Дорогой Лев Давидович!
Мне очень больно за всю историю, которую подняли из мелкого литературного карьеризма т. Сосновский и Демьян Бедный…
С Демьяном Бедным мы так не разговаривали…
Никаких антисемитских речей я и мои товарищи не вели.
Всё было иначе. Во время ссоры Орешина с Ганиным я заметил нахально подсевшего к нам типа, выставившего своё ухо и бросил фразу: «Дай ему в ухо пивом». Тип обиделся и назвал меня мужицким хамом, а я обозвал его жидовской мордой…
В быту – перебранки и прозвища существуют, также как у школьников, и многие знают, что так ругается сам Демьян».
Кроме всего прочего в милиции выяснилось, что у Есенина всё ещё отсутствует московская прописка, поскольку у него нет никакой жилплощади. Это противоречило существовавшим тогда законоположениям, и поэту пришлось написать обязательство:
«Обязуюсь в 2-недельный срок прописаться по адресу Богословский переулок, дом № 3, кв. 46».
Это был адрес Галины Бениславской. В том же доме жили Григорий Колобов и Анатолий Мариенгоф со своими семьями. Судя по всему, это был дом, где проживали чекисты или те, кого поддерживало ОГПУ.
Но Есенин там так и не прописался. Хотя квартира Колобова пустовала – её хозяин с 27 августа 1923 года по 27 июня 1924 года работал начальником Закавказского окружного управления местного транспорта наркомата путей сообщения, а потом его перевели в Ленинград.
Поэтические будни
Вскоре по Москве пошли толки о том, что четырёх поэтов отдают под суд.
А глава поэтов-лефовцев вместе с Николаем Асеевым в это время сочинял рекламу для Мосполиграфа. Вот эту:
«Карандаши, перо, чернила,
штемпель – дёшево и мило.
А обои – загляденье –
рад бы клеить каждый день я.
Шрифта – угол непочатый,
всё, что хочешь, напечатай!»
Каждые две строки сопровождались рисунком Маяковского.
29 ноября 1923 года, как о том сообщается в «Хронике жизни и деятельности Маяковского», Владимир Владимирович…
«…заключил договор с Московским губернским отделом Союза рабочих полиграфического производства на агитпоэму о Кодексе законов о труде с 30 иллюстрациями. Срок сдачи – через две недели».
Сдавая завершённую работу Мосполиграфу, Маяковский неожиданно «вышел из себя». Об этом – Николай Асеев:
«В гневе я видел его по-настоящему один только раз.
Мы с ним выполняли плакаты с подписями, кажется, по охране труда. Работа была ответственная, сроки подходили к окончанию. Наконец, окончив всё, проверив яркость красок и звучность текстов, мы, радостные, пошли сдавать заказ в учреждение.
Но учреждение отнюдь не обрадовалось нам…
Мы ходили трое суток, дежуря в приёмной по многу часов».
Руководители Союза рабочих-полиграфистов, видимо, по привычке заседали в многочисленных комиссиях, которых в ту пору развелось превеликое множество, поэтому начальству было не до посетителей.
Терпение у Маяковского лопнуло, и он («сквозь вопли дежурной секретарши») прорвался в кабинет одного из начальников, ведя за собой Асеева. В одной руке у Владимира Владимировича «была палка, в другой – свёрнутые в трубочку плакаты». Увидев вломившихся в кабинет незваных посетителей, начальник, по словам Асеева, сразу узнал поэта и…
«…поднялся в кресле во всём своём величии, которому, правда, не хватало роста:
– Маяковский! Что это вы себе позволяете?! Здесь вам не Политехнический музей, чтобы врываться без разрешения!
Он был пунцов от раздражения, он грозил Маяковскому коротеньким пухлым пальцем, всей своей фигуркой выражая негодование. А тут ещё секретарша сбоку старалась выгородить себя, вопя, что Маяковский поднял её за локти и отставил в сторону от защищаемой ею двери начальства.
Начальство свирепело всё больше. Что-то вроде «извольте выйти вон» с указующим перстом на выходные двери.
Маяковский вдруг внезапно положил трость на письменный стол, снял шляпу с головы, положил плакаты на кресло и, опершись ладонями о стол, начал с тихой, почти интимной, воркующей интонацией:
– Если вы, дорогой товарищ…
Громче и скандируя:
– …позволите себе ещё раз…
Ещё громче и раздельнее:
– …помахивать на меня вашими пальчиками!
Убедительно и почти сочувственно:
– То я! оборву вам эти пальчики!! вложу в портбукет!!!
Со страшной силой убедительности и переходя на наивысшие ноты:
– И пошлю их на дом вашей жене!!!
Эхо раскатов голоса Маяковского заставило продребезжать стёкла. Начальство по мере повышения голосовой силы, как бы пригибающей к земле, начало опускаться в своё кресло, ошарашенное и самим гулом голоса и смыслом сказанного.
Результат был неожиданным.
– Маяковский, да чего вы волнуетесь? Ну что там у вас? Давайте разберёмся!
Плакаты были просмотрены и утверждены за десять минут».
Напомним, что вышедшее из употребления в наши дни слово «партубкет» (по-французски – «porte-bouquet») означает футляр для цветов, которые дарили даме.
Сам же инцидент в кабинете некоего начальника свидетельствует о том, что Маяковский, уже вошедший во вкус своей гепеушной работы, продемонстрировал, кто он, и какое ведомство стоит за его спиной. И этим, как видим, поэту-гепеушнику удавалось напугать кое-кого из тех, кто вставал на его пути.
Иными словами, Маяковскому было не до Есенина и его друзей.
За арестованных стихотворцев бросились хлопотать другие.