«Но самое страшное: / по росту, / по коже одеждой, / сама походка моя! – в одном / узнал – / близнецами похожи – себя самого – / сам / я».
И все пьют чай (и не только!):
«Весь самовар рассиялся в лучики –
хочет обнять в самоварные ручки».
Маяковский, расстроенный тем, что чаёвничают всюду, отправляется в Водопьяный переулок, в квартиру, где живёт его любимая, оставившая поэта. Там тоже гости. Все пьяны («в тостах стаканы исчоканы»). Все танцуют («танцы, полами исшарканные»). А с ними танцует и его любимая. Маяковский восклицает:
«Я день, / я год обыденщине предал,
я сам задыхался от этого бреда.
Он / жизнь дымком квартирошным выел.
Звал: / решись / с этажей / в мостовые!».
И тут же добавляет, спрашивая:
«Но где, любимая, / где, моя милая,
где / – в песне – / любви моей изменил я?»
И поэту хочется с криком ворваться в квартиру, где все пьяны и танцуют:
«Скажу: / – Смотри, / даже здесь, дорогая,
стихами громя обыденщины жуть,
имя любимое оберегая,
тебя / в проклятьях моих / обхожу».
Иными словами, Маяковский не хочет мстить, зная, какая кара ему за это мщение угрожает.
Поняв, что и любимая помочь ему не может, поэт вновь отправляется в путь, летит над Россией, над Европой. И вот он уже над Соборной площадью Московского Кремля – на куполе колокольни Ивана Великого. Москва отмечает Рождество:
«В ущелья кремлёвы волна ударяла:
то песня, / то звона рождественский вал».
И в тот самый момент, когда Маяковский (а если точнее, то его поэтический образ) оказался в Кремле (и даже над ним), его вдруг стали вызывать на дуэли (то есть, видимо, очень резко критиковать):
«Спешат рассчитаться, / идут дуэлянты.
Щетинясь, / щерясь / ещё и ещё там…
Газеты, / журналы, / зря не глазейте!
На помощь летящим в морду вещам
ругнёй / за газетиной взвейся газетина.
Слухом в ухо! / Хватай, клевеща!»
Напрасно поэт пытался объяснить, что он – не настоящий Маяковский («Я только стих, / я только душа»), ему тут же нёсся ответ:
«– Нет! / Ты наш враг столетний.
Один тут уже попался – / гусар!»
Вопросы, обращённые к стоявшему на куполе храма поэту, и его ответы на них очень напоминают допросы, которое проводило ГПУ. И рассказы Осипа Брика, который знакомил своих собеседников с приёмами и ухватками следователей-гепеушников. При этом Осип Максимович наверняка подкреплял лубянские истории строками из «Баллады Редингской тюрьмы» Оскара Уайльда:
«В тюрьме растёт лишь Зло…
Живут здесь люди в кельях узких,
И тесных, и сырых,
В окно глядит, дыша отравой,
Живая Смерть на них…
Поят водою здесь гнилою,
Её мы с илом пьём;
Здесь хлеб, что взвешан строго, смешан
С извёсткой и с песком;
Здесь сон не дремлет: чутко внемлет,
Крича, обходит дом».
Затем в поэме «Про это» следовал эпизод, в котором говорилось о расстреле главного её героя:
«…со всех винтовок, / со всех батарей,
с каждого маузера и браунинга,
с сотни шагов, / с десяти, / с двух,
в упор – / за зарядом заряд.
Станут, чтоб перевести дух,
и снова свинцом сорят».
Но кто тот «гусар», про которого сказано, что он «уже попался» расстрельщикам?
Янгфельдт считает, что это «ссылка на Лермонтова».
Но, во-первых, за сто лет до написания этих строк Михаилу Лермонтову было всего девять лет, и он не был ещё гусаром. Во-вторых, Лермонтов погиб на дуэли, а Маяковский описал один из тех расстрелов, которые совершались тогда чуть ли не ежедневно (Осип Брик рассказывал о них достаточно красочно). Поэтому «гусар» вспоминается совсем другой – тот, который с марта 1916 года служил в 5-ом Гусарском Александрийском полку, и который был расстрелян чекистами в августе 1921 года. Звали его Николай Степанович Гумилёв.
Маяковский словно предчувствовал, что ОГПУ расправится и с ним. Вот как он описал окончание своего расстрела:
«Окончилась бойня. / Веселье клокочет.
Смакуя детали, разлезлись шажком.
Лишь на Кремле / поэтовы клочья
сияли по ветру красным флажком».
Можно с большой долей достоверности предположить, что Осип Брик нагонял страху на тех, кто слушал его рассказы. И Маяковский уже тогда мог побаиваться того, чтобы стать узником Лубянки, и он (с его прекрасной памятью) мог даже подсказывать Осипу строки Оскара Уайльда, описавшего узников Редингской тюрьмы:
«Забыты всеми, гибнем, гибнем
Мы телом и душой!..
Те плачут, те клянут, те терпят
С бесстрастностью лица…»
Описанием расстрела вторая глава заканчивается. Третья названа довольно многословно:
«ПРОШЕНИЕ НА ИМЯ…
Прошу вас, товарищ химик, заполните сами!»
Здесь Маяковский говорит, что пули, потраченные на его расстрел, замолчать его не заставят:
«Я не доставлю радости
видеть, / что сам от заряда стих.
За мной не скоро потянете
об упокой его душу таланте».
Самоубийство поэта тоже не устраивает:
«Верить бы в загробь! / Легко прогулку пробную.
Стоит / только руку протянуть –
пуля / мигом / в жизнь загробную
начертит гремящий путь».
Маяковский нашёл другой путь, о котором Бенгт Янгфельдт написал: