В этой фразе Янгфельдта есть небольшая неточность. В ту пору Сталина ещё никто не считал преемником Ленина – ведь ленинский пост председателя Совнаркома занимал Рыков, а лидером большевистской партии считался глава Коминтерна Зиновьев. Сталин был всего лишь генеральным секретарём ЦК ВКП(б), то есть человеком, который подписывал протоколы заседаний политбюро. Но в его руках был партийный аппарат, которым он и воспользовался.
Борис Бажанов:
«В самом начале октября на Политбюро решался вопрос о дате съезда, и кто будет делать на съезде политический отчёт ЦК. Съезд было решено созвать на середину декабря, и по предложению Молотова большинство Политбюро голосовало за поручение политического отчёта ЦК на съезде Сталину. Большинство на Политбюро было для Зиновьева и Каменева потеряно».
Маяковский обо всём этом, конечно же, не знал. Но стихотворение «Домой» он заканчивал уже в Москве, где 18 декабря 1925 года на XIV съезде партии Сталин сделал отчётный доклад. На следующий день Владимир Владимирович прочёл это стихотворение на вечере в Политехническом музее. И в комментариях к седьмому тому собрания сочинений поэта, вышедшему в свет в 1958 году, сказано:
«Исходя из этого, можно заключить, что стихотворение «Домой» закончено 18–19 декабря 1925 года».
Так что рифма «стали – Сталин» возникла именно потому, что генсек делал на съезде отчётный доклад.
И вновь вернёмся к приведённому нами четверостишию – к первой его строке («Я хочу, / чтоб к штыку / приравняли перо»).
Как известно, штык – орудие убийства. Убийства жестокого, беспощадного, варварского. Маяковский заявлял о своём желании превратить и своё перо в такое же оружие, которым можно убивать. Вот и выходит, что обычная поэзия, призванная воспевать любовь, красоту и человечность, поэта уже не устраивала – его тянуло убивать. Словами, рождёнными его пером.
Янгфельдт по этому поводу справедливо заметил:
«Так далеко в отрицании поэзии Маяковский ещё не заходил. Самое страшное заключается в том, что он делал это без внешнего принуждения, официально подобной правоверности не требовалось. Импульс шёл изнутри. Он знал, с каким презрением к нему относятся в различных кругах, и этим заявлением хотел показать, что он не «попутчик», что он более коммунистический, чем сама партия».
Заканчивается стихотворение «Домой» словами, которые поэт хотел бы услышать от Сталина:
«Так, мол, / и так… / И до самых верхов
прошли / из рабочих нор мы:
в Союзе / Республик / пониманье стихов
выше / довоенной нормы…»
Интересен вариант этих строк, оставшийся в записной книжке поэта:
«Коминтерн и Союз в пониманье стихов
довоенной достигли нормы…»
Всё бы ничего, вот только немножко смущает многоточие в конце строки. Что оно означает?
А означает оно то, что сначала стихотворение заканчивалось ещё одним четверостишием. Убрать его настоятельно посоветовал Осип Брик. Вот оно:
«Я хочу / быть понят моей страной,
а не буду понят, – / что ж,
по родной стране / пройду стороной,
как проходит / косой дождь».
В 13-томном собрании сочинений Маяковского приводится и другой вариант:
«Я хочу быть понят моей страной
а не буду понят что ж
по чужой стране пройду стороной
как проходит косой дождь».
То есть даже не родное отечество собирался «косым дождём» пройти поэт, а чужую зарубежную страну.
Что это? Намёк на возможную эмиграцию? Ведь кто знает, не говорил ли Давид Бурлюк своему другу Владимиру слова, которые много лет спустя были опубликованы в журнале «Огонёк» (1972, № 21, стр. 27):
«Мы благодарны нашему богу… за тихую счастливую творческую жизнь в США».
Не явились ли строки о «чужой стране» реакцией Маяковского на эти слова благодарности за возможность счастливо творить?
Париж – Москва
После восьми суток плаванья показался берег Европы. Там всё разительно отличалось от того, что было в Америке. И Маяковский это отметил в очерке «Моё открытие Америки»:
««Рошамбо» вошёл в Гавр. Безграмотные домики, которые только по пальцам желают считать этажи, на час расстояния гавань, а когда мы уже прикручивались, берег усеялся оборванными калеками, мальчишками.
С парохода кидали ненужные центы (считается – «счастье»), а мальчишки, давя друг друга, дорывая изодранные рубахи зубами и пальцами, впивались в медяки.
Американцы жирно посмеивались с палубы и щёлкали моментальными.
Эти нищие встают передо мной символом грядущей Европы, если она не бросит пресмыкаться перед американской и всякой другой деньгой».
Сказано тоже очень бесцеремонно и неуважительно.
Мы уже говорили о том, что, находясь летом 1925 года в Париже, Маяковский опубликовал стихотворение, в котором с лукавой усмешкой признавался, что он «чекист», посланный во французскую столицу взорвать Булонский лес. Считается, что так поэт высмеивал вздорные слухи, согласно которым он якобы являлся агентом ОГПУ.
А в очерке «Моё открытие Америки» он уже на полном серьёзе написал про нью-йоркскую улицу Уолл-стрит («Волстрит» – в транскрипции Маяковского):
«Наивные люди, желая посмотреть столицу Соединённых Штатов, едут в Вашингтон. Люди искушённые едут на крохотную уличку Нью-Йорка – Волстрит, улицу банков, улицу – фактически правящую страной…
Под Волстрит тоннель-собвей, а если набить его динамитом и пустить на воздух к чертям свинячим всю эту уличку!
Взлетят в воздух книги записей вкладов, названия и серии бесчисленных акций да столбцы иностранных долгов».
Получается, что люди, которые (в случае такого взрыва) тоже «взлетят в воздух», Маяковского, совершенно не интересовали.
Как же так – приехать в страну, в которую его никто не приглашал, и призывать к проведению террористических актов, грозящих гибелью сотен людей?
Стоит ли после этого удивляться, что некоторые страны объявляли Маяковского персоной нон грата и не впускали его на свою территорию?
Из Гавра Маяковский поехал в Париж, написав потом в «Моём открытии Америки»:
«Мы ехали к Парижу, пробивая тоннелями бесконечные горы, лёгшие поперёк…