– Н-да-а, – отчего-то само собой рябило и вело щёку капитана Пономарёва, когда он всматривался в величественную рухлядь и гнильё дурь-дороги. – Что-то подобное было, кажется, с одним из наших царей. Тоже черкнул по карте карандашом, а палец его выступил за линейку и получилась загогулина. С загогулиной и построили.
– Э-хе-хе, человеки, человеки: втемяшится же кому в башку!.. Торят ненужные дороги, ломают жизни человечьи, взбаламучивают всем мозги, губят леса и живность, а – на что? Сперва подзадумалось бы всякое там начальство хоть малость самую малую, чего нужно, а чего не нужно простому-то человеку, трудяге, каких таких дорог он ищет в своей жизни.
– Чудно́, что вам подавай тропы, а не дороги! Неужели и вправду Говоруше не нужен выход к железке, к большим сёлам и городам? – вроде как оскорбился за «человеков» и за «начальство» капитан Пономарёв, уже не всматриваясь в дали дурь-дороги, а зачем-то поглаживая бархатистые тёплые рога оленя.
Сказать сказал, и даже – по привычке, видимо, – гневливости подлил в голос, однако осознал, что сердце его уже понимало нечто другое.
Виктор не отозвался; снова прикурил и посасывал, очевидно ублажаясь, трубочку. Лицо – сухое, каменное, «как у Будды». Капитан Пономарёв искоса и осторожно взглянул на Людмилу.
– Каждому – своё, – неясно и глухо отозвалась она и подхлестнула своего оленя, словно опасалась, что нужно будет ещё объяснять.
«Каких же таких дорог и троп ищу в своей жизни я? – не обиделся на неё, но поник сердцем капитан Пономарёв. – Неужели запутался? Неужели мне нужно другой жизни и судьбы?..»
Караван поворотил с дурь-дороги, – покатились сизыми зыбями обширные, богатые мшаники. И чем дальше дурь-дорога, чем плотнее смыкает её лес, тем капитану Пономарёву, как ему кажется, становится легче дышать, словно бы от дурь-дороги наносило смрадом каким; даже думать не хочется о ней. Его тянет продвигаться, продвигаться куда угодно по этой земле, несомненно, открывая в дороге что-нибудь новое для себя, может быть, чудесное. Он уже стал призабывать, зачем же собственно приехал в Тофаларию.
А мшаники раскиданно и пенисто стлались по укосам и впадинам огромными, толстыми шубами, были глубокими, мягкими, терпкими. Олени порой тонули в них по самое брюхо, но проворно и совсем не пугливо вырывались. Когда же вот так проваливались, то на ходу выхватывали губами мох, важно и смачно жевали его. Капитан Пономарёв пытался приостановить своего оленя, чтобы он «не спеша и всласть» поел мхов. Однако олень не останавливался, не слушался седока. «Хм, сам с усам! – поглаживал его капитан Пономарёв. – Наверное, сказал бы, если умел бы говорить: “Отстань, придурок, сам знаю, чего надо делать!” Ну, давай, давай, олешек!..»
Вскоре караван вскарабкался на седловину сопки, и капитан Пономарёв обомлел, глянув в лазорево проясненные просторы: две исполинские, вытянутые к путникам горы – будто руки, а в них, озарённая солнцем, и розово, и зелено, и голубо, и как-то ещё сложноцветно, радужно горела и сверкала высокогорная вода. Это было Озеро-сердце. Оно маленькое, до его противоположного берега, наверное, с полкилометра, а отсюда, с высоты, оно кажется и вовсе крохотным, сердечком.
Здесь, в высокогорье, сравнительно с говорушинским ущельем, ещё было прохладно, а в понизовьях густилось марево. Оно местами широкими полотнищами лежало у подножий гор-«ладоней», и казалось, что озеро было приподнято, вознесено над землёй. Капитан Пономарёв смотрел жадно, и в дали, и на озеро. Ему почему-то подумалось, что и Озеро-сердце, и горы, и небо да и вся округа такие зыбкие, летучие, что, закрой глаза, потом открой, – и нет озера, нет гор, всё поднялось зачем-то к небесам, скрылось в неведомых высях, словно бы сказав: зачем земле и человеку столько красоты?
Караван стал спускаться в долину, а капитану Пономарёву не хотелось сдвигаться с места: ещё бы немножко посмотреть в эти грандиозные дали! Ещё немножко, ещё чуть-чуть: а вдруг откроется ещё что-нибудь! И неожиданно ему показалось, что Озеро-сердце бьётся, – как настоящее сердце. Капитан Пономарёв крякнул в кулак, нарочито нахмурился, возможно, порицая себя, и понукнул оленя.
Олени со своими наездниками и баулами неторопливо и сторожко спускались по обрывистому склону; управлять ими почти что не надо было: каждый шаг, вновь и вновь дивился капитан Пономарёв, «будто бы рассчитан до миллиметра».
Всюду ягодные поляны; веточки рясные и гнулись под тяжестью плодов.
– У-у-у, какая тут у вас голубичная тьма, – на ходу по откосам и всхолмиям срывал ягоды капитан Пономарёв.
– Господь и в нонешном году не обидел, – отозвалась Людмила.
Следом – жимолости реки. Ягоды походили на виноградины и были очень вкусны и сочны. И капитан Пономарёв, и маленький Глебка, оба явно не в силах сдерживаться, загребали жимолостные гроздья и уписывали их с усладой, порой утыкаясь носом в ладонь. Их губы и руки посливели, с подбородка тянулись капельки сока.
– Какое же блаженство есть горстями, – простодушно сказал капитан Пономарёв Людмиле и не подумал, что может выглядеть легкомысленным, ребячливым.
– И жимолостью Бог не обошёл, – сверкнула в азиатской ужине её глаз смешинка. Платком утёрла Глебку, насилу оторвав его от куста.
Мальчишки остались на взгорке; нужно, по заданию матери, насобирать пару вёдер жимолости и голубики. А взрослые спустились к самой воде. Возле берега у навеса из веток расположились на привал. Здесь покос Виктора и Людмилы. До Говоруши отсюда недалече; заготовленное сено зимой руслом речушки и по болотине вытянут на волокушах в посёлок.
Распрягли оленей. Виктор в стремительной, но не суматошливой проворности скрутил им ноги, – заднюю с передней так, чтобы олень не мог далеко убрести, и они паслись семейственной кучкой, самозабвенно поедая грибы и мхи.
Людмила живо развела костерок, раскинула на траву клеёнку, выложила припасы. Пролетели всего-то какие-то минуты – и уже забурлила вода в котелке; заварен чай с травами. Над кружками повились душистые облачка.
Чинно и молчаливо, с блаженной состредоточенностью отхлёбывали кипяток, закусывая кто чем, поглядывали в сияющие дали тайги и гор. Хотелось молчать и смотреть, не нарушая тишины сердца своего.
Виктор, попёрхиваясь едва не на каждом слове, робко спросил у капитана Пономарёва:
– Можно, я чуток покошу и посгребаю сенцо: сестрице пособлю? Часок-другой, не больше, товарищ капитан, а?
– Конечно, конечно, – торопливо отозвался капитан Пономарёв, угрюмясь и краснея одновременно.
Его ослабленную за последние дни душу внезапно сдавило, отчего-то стало невыносимо совестно и неловко: с час назад Виктор страшно, судяще говорил о дурь-дороге, а теперь, как мальчик, просит, пригибается, заискивает.
Капитан Пономарёв снова почувствовал себя чем-то чужеродным, грубым, каким-то вроде как камнем возле Людмилы и Виктора. Он не понимал, что и зачем с ним происходит. В душе снова и снова «выпячивалась» отвергнутая людьми дорога. На неё сгублено столько трудов и жизней, а – зачем? Зачем? – спрашивал и спрашивал себя капитан Пономарёв. Но почему он уже не может не думать о той ужасной, несуразной дороге? Какими такими хитросплетениями его рассудка и души она связана с ним, с его судьбой? Неужели, неужели ему боязно, что его жизнь и его труды могут быть тоже не нужны людям? Неужели ему надо было проторять какую-то другую дорогу в своей жизни?