Я отпустил тормоз и поехал по темной дороге, через мост, вверх по петлявшей по склону дороге, к главному шоссе. Снег залеплял лобовое стекло, и маленькие, устаревшие стеклоочистители «Ситроена» имели почти столько же успеха в его очистке, как и два гериатретика, подметающих серпантин после парада Линди на Уолл Стрит. Выезжая на главную транспортную магистраль, я чуть не столкнулся с «Рено», мчавшимся сквозь снежный туман на восьмидесяти пяти. Vive la vеlositе,
[11]
– подумал я, тащась по направлению к Фалейс на двадцати.
На следующий день, в гостиничной столовой с высокими потолками, я поглощал торжественный завтрак из кройссантов и кофе с вареньем, рассматривая самого себя в покрытом пятнышками зеркале и пытаясь разгадать из номера Le Figaro, приколотого к высокой доске, что, черт побери, происходило сейчас в мире. На другом конце комнаты толстый француз с навощенными усами и огромной белой салфеткой, заткнутой за воротник его рубашки, так жадно пожирал выпечку, как будто хотел поднять цены акций хлебобулочной промышленности. Официантка в черном, с измученным лицом, шлепала в теннисных тапочках по черно-белому кафельному полу, и, несомненно, давала вам понять, что вы одиноки и нежеланны и что хотите есть лишь потому, что вы беспардонное насекомое-вредитель. Я думал о смене гостиницы, но потом вспомнил Мадлен, и мне показалось, что не все так уж плохо.
Большую часть утра я провел на новом повороте дороги, которая приходила в Клеси с юго-востока. Сухой ветер унес за ночь почти весь снег, но было все еще крайне холодно; в долине лежала замерзшая деревушка, с раскинувшимися далеко за ней горными хребтами, с жителями, снующими в дверях, занимающимися огородами, или стиркой, или дровами; на остроконечной верхушке церкви звонили часы, и Нью-Йорк казался таким далеким.
Может быть, я был рассеян, но снял только половину показаний, которые рассчитывал сделать, и к одиннадцати, когда на церкви отзвонили часы, я свернулся и был готов ехать к Понт Д'Уолли. Я потрудился заехать в деревенский магазин и купил очень недорогую бутылку «Бордо»: лишь на случай, если отцу Мадлен потребуется немного умиротворения. Для самой Мадлен я купил коробку засахаренных фруктов. В Нормандии очень гордятся своими засахаренными фруктами.
Мотор «Ситроена» кашлянул и заглох. Но в конце концов я выбрался по виляющей дороге к мосту. Здешние сельские пейзажи при свете дня не казалась намного более гостеприимными, чем вечером. Над полями виднелась холодная, легкая серебряная дымка, а над вязами, словно грязный тюль, висел туман. Коровы были все еще там: они терпеливо стояли на холоде, жевали бесцветную траву и выдыхали такое количество пара, что все это было похоже на комнату, набитую заядлыми курильщиками.
Я переехал по каменному мосту через плескавшуюся подо мной Орне и притормозил, чтобы увидеть танк.
Он стоял – тихий и разбитый, оплетенный кустарником и ползучими безлистными побегами. На минуту я остановился и опустил стекло, чтобы рассмотреть ржавые колеса, слетевшие гусеницы и маленькую, темную, покрытую чешуйками башню. В нем было что-то глубоко зловещее и печальное. Он воскресил в моей памяти заброшенный порт Малберри, который все еще стоит на берегу Арроманша, на Нормандском побережье пролива Ла Манш, мрачным напоминанием 6 июня 1944 года, которое никогда не сможет быть равноценно заменено никаким каменным монументом или статуей.
Некоторое время я оглядывал мокрые кусты, а затем снова завел машину и поехал дальше, к ферме Мадлен. Я завернул в ворота, разбрызгивая жидкую грязь, лежавшую на дворе, по которому носились, хлопая крыльями, куры, а стадо грязных гусей рванулось прочь, как атлеты во время забега.
Я вышел из машины, осторожно выбирая места, куда ставить ноги, и протянул руку за своими подарками. За моей спиной открылась дверь, и я услышал, как кто-то направился в мою сторону.
– Bonjour, monsieur. Qu'est-ce que vous voulez?
[12]
– произнес голос.
Невысокий француз, в грязных штанах, грязных ботинках и грязной коричневой куртке, держа руки в карманах, стоял на дворе. У него было длинное нормандское лицо; он курил «Голуаз», которая, казалось, была постоянно приклеена к его губам. Берет был натянут по самые уши, что придавало ему совершенно деревенский вид; но глаза его горели, и он выглядел, как фермер, который не потерял своей хитрости.
– Меня зовут Ден Мак-Кук, – сказал я ему. – Ваша дочь пригласила меня на ленч. Э-э – pour dejeuner?…
[13]
– Да, месье. Она мне говорила. Я Жак Пассарель.
Мы обменялись рукопожатием, и я протянул ему бутылку вина и сказал:
– Это я привез вам. Надеюсь, вам нравится. Это бордо.
Жак Пассарель секунду помедлил, а затем залез в нагрудный карман и извлек оттуда очки в проволочной оправе. Он зацепил их за уши и внимательно изучил бутылку. Я чувствовал себя совершившим откровенно наглый поступок, словно предложил вакуумную упаковку бекона «А amp;Р» фермеру из Кентукки, разводящему свиней. Но француз снова кивнул и сказал:
– Merci bien, monsieur.
[14]
Я сохраню это на dimanche.
[15]
Он провел меня через массивную дверь на кухню. Там была пожилая женщина, Элоиз, в своем сером платье и кружевном чепчике; она кипятила медную кастрюлю, полную яблок. Жак познакомил нас, и мы пожали друг другу руки. Пальцы женщины были мягкими и сухими, на одном из них было кольцо с крошечной библией. У нее было одно из тех простых, бледных и морщинистых лиц, которые можно иногда увидеть пристально смотрящими из окон домов стариков или из окон автобусов, вывозящих престарелых на загородные прогулки. Но она ходила выпрямив спину и, казалось, была в доме Пассареллей независимой и имеющей власть.
– Мадлен сказала мне, что вы интересуетесь танком, – произнесла она.
Я взглянул на Жака, но тот, казалось, не слушал. Я кашлянул и проговорил:
– Несомненно. Я делаю карту этой местности для книги о дне «Д».
– Танк стоит здесь с июля сорок четвертого. С середины июля. Он погиб в очень горячий день.
Я посмотрел на женщину. У нее были выцветшие голубые глаза, как цвет неба после весеннего ливня, и было совершенно невозможно понять, смотрели они наружу или внутрь.
– Может быть, мы сможем поговорить после ленча, – сказал я.
Из заполненной паром и ароматом яблок кухни мы прошли по узкой темной прихожей с голыми дощатыми полами, и Жак, открыв дверь, произнес:
– Вы не жалуетесь на аппетит?
Очевидно, это была его гостиная, – комната, которая предназначалась только для визитеров. Она была мрачная, свет закрывали тяжелые шторы; там пахло пылью, застоявшимся воздухом и мебельным лаком. В ней стояли три обтянутых ситцем кресла, выполненных в том же стиле, который можно увидеть в любом крупном meubles
[16]
магазине во Франции; на стене висел медный угольный нагреватель. Еще в ней была пластиковая мадонна с небольшой емкостью под святую воду, и покрытый темным лаком сервант, со свадебными фото и фотографиями внуков, каждая на своей собственной кружевной салфетке. Высокие часы устало и неспешно отсчитывали мгновения зимнего утра.