Трусом вообще-то не был, нет. «Был беспредельно смелым, – скажет его друг. – Но это не была внешняя смелость». Просто он, «шар шара», вечно «круглил» с людьми. «Брюсов “углил”, – проницательно заметит Андрей Белый, – а Волошин “круглил”» – спрямлял углы между соперниками. Ведь вражда, как и дружба, считал Макс, требует взаимности, оба врага должны воспылать ненавистью. Так вот, он согласия «на вражду» не давал и этим разоружал любого. Он, по Цветаевой, был что солнце, светящее всем. «Ты не понимаешь, Марина, – говорил ей про очередного обидчика ее. – Это совсем другой человек, чем ты. И по-своему он прав – так же, как ты – по-своему». «Вот это, – пишет она, – было первоосновой… Не двоедушие, а воедушие…» И добавляет: не став ни на одну сторону, он невольно был осуждаем обеими. Так что, когда грянула революция, а потом и война гражданская, новые беды, он спасал не красных и не белых, нет: любого человека – от любой «своры людской»…
Революцию не примет. Умная женщина Рашель Мироновна Хин-Гольдовская, писательница, с которой дружила и к которой забегала вся поэтическая компания (Москва, Староконюшенный пер., 25), запишет в дневнике: «Забегал Бальмонт. Он в экстазе… Не человек, а пламень. Говорит: “Россия показала миру пример бескровной революции”. Мрачный Максимилиан на это возразил: “Подождите! Революции, начинающиеся бескровно, обыкновенно оказываются самыми кровавыми…”»
Да, Волошин про революцию поймет всё и – сразу: «Мы стоим на пороге Великой Разрухи», – запишет, но помогать при всём при том будет всем. Газеты будет звать его псом, скулящим «из подворотни на нашу революцию». А он, представьте, дважды откажется от эмиграции. Первый раз его звал уехать Алексей Толстой. Волошин ответил: «Когда мать больна, дети ее остаются с нею». Второй раз остался, когда на Крым надвигался Фрунзе – красная лава красных войск. Остался «спасать людей». «Кряжистый мужик, Кашалот, Приап», по словам Бунина, он (в отложном воротничке, в коротких штанах, застегнутых, как у детей, на пуговки под коленками, в пенсне и сандалиях на босу ногу) был «необыкновенен на площади, забитой деникинскими офицерами, греческими и итальянскими матросами, суетливыми спекулянтами и испуганными беженцами с севера…» Таким и спасал людей. Позже вдохновитель большевистского террора в Крыму Бела Кун, поселившись, говорят, в доме Волошина, по какому-то капризу стал давать ему расстрельные списки, «разрешая вычеркивать одного из десяти». Волошин и вычеркивал, ибо уже видел в Феодосии, как деловито убивал людей начальник местной ЧК – «палач-джентльмен». «Очень вежливый. Все делает собственноручно, без помощников. Если пациент протестует… отвечает: “Простите, товарищ. Мне некогда. Будьте добры, разденьтесь и лягте. Я вас сперва разменяю, а потом вы будете разговаривать”. Сам обходит лежащих носом в землю и каждому аккуратно пускает пулю в затылок…» Вот от таких – спасал. Спас Мандельштама (вытащил из тюрьмы белых), спас от расстрела поэтессу Кузьмину-Караваеву, ту, которая станет в Париже знаменитой матерью Марией, помог поэтессе Майе Кудашевой, будущей жене Ромена Роллана, и умиравшему в Ялте Недоброво – поэту и другу Ахматовой. Его хватало на всех. В Одессе взялся подсобить красным в подготовке к Первому мая. Бунин вспоминал: Волошин загорелся. «Хорошо, например, натянуть над улицами полотнища, расписанные ромбами, конусами, цитатами. Я, – пишет Бунин, – напоминаю, в городе нет воды, хлеба, идут облавы, обыски, расстрелы по ночам… Он в ответ опять о том, что в каждом из нас, даже в убийце, в кретине сокрыт страждущий Серафим. Побежал… А на другой день в одесских “Известиях” слова: “К нам лезет Волошин, всякая сволочь спешит теперь примазаться”…» Форменная оплеуха. Но поэт – неисправим. Не дает «согласия на вражду» и уверяет того же Бунина, что уж у одесского председателя ЧК – «кристальная душа, он многих спасет!» «Мы отдали – и этим богаты», – эту фразу Волошин повторял со времен дуэли с Гумилевым. Когда спрашивали, отвечал: он за революцию, но – за революцию духа. И побеждать в этом мире надо не кого-то – себя. Когда одна девушка спросила, к какому крылу, красному или белому, его отнести, он ответил: «Я летаю на двух крыльях». И летал – вообразите…
Всех спас, но не мать, «обормотскую пастушку» с орлиным профилем. Она умрет в Коктебеле, в «горькой купели» их. Не помогут и любимые ею орлы. Волошин пишет, что в голод она «ела орлов, которых старуха Антонида ловила для нее на Карадаге». Накрывала их юбкой и – ловила. Но меня поразило не это и не то, что во время погребения над могилой ее низко-низко «чертил круги» именно орел. Поразило, что она, как напишет Волошин, и в гробу будто прятала в губах «торжествующую усмешку». Ему показалось – над ним торжествующую…
«О всех и за вся…»
Вторую жену он подберет на пыльной дороге. «Она была маленькая, стриженная после тифа и производила впечатление больной “вертуном” овцы, – пишет Волошин. – Когда я спросил Асю Цветаеву: “А кто это?”, она ответила: “Так – акушерка какая-то”… Это была, – заканчивает он, – моя первая встреча с Марусей». Вторая встреча случится через три года как раз на дороге к Коктебелю. Там, в канаве, валялся труп убитой собаки, а над ним в голос ревела женщина. «Марсик, – завывала, – Марсик, любимый мой!..» 1922-й. В Крыму голод. Едят людей, а лошадей и бродячих собак – и подавно. Забиты морги, по детям, ворующим из вагонов кукурузу из Америки, охрана стреляет без предупреждения, а тут… истерика из-за пса! Но это было, и с этой встречи Макс и Маруся не расстанутся уже никогда.
Маруся – это Мария Заболоцкая. Фельдшерица. Она приехала в Крым на эпидемию холеры, да так и застряла. Тоже, если хотите, парламентер любви! «Зачем тебе я? – спросит она поэта. – Я ведь ершистая. Я только Маруська нелепая…» Не ершистая, ласково поправит он, «пламенная». «Юродивая. Самозабвенная, – сообщит о ней своей знакомой. – Раздает и деньги, и вещи, и себя на все стороны…» Напишет о ней даже Сабашниковой.
Из письма Волошина – Маргарите Сабашниковой: « Хронологически ей 34 года, духовно 14. Лицом похожа на деревенского мальчишку этого же возраста (но иногда и на пожилую акушерку или салопницу). Не пишет стихов и не имеет талантов. Добра и вспыльчива. Очень хорошая хозяйка, если не считать того, что может все запасы и припасы подарить первому встречному. Способна на улице ввязываться в драку с мальчишками и выступать против разъяренных казаков и солдат единолично. Ей перерубали кости, судили в Народных трибуналах, она тонула, умирала ото всех тифов. Она медичка, но не кончила, т.к. ушла сперва на германскую, потом на гражданскую войну. Глубоко по-православному религиозна. Арифметике и грамматике ее учил Н.К.Михайловский (критик)… Ее любовь для меня величайшее счастье и радость…»
Они должны были встретиться, непременно должны. Но, «подобрав» ее на дороге, Волошин не знал еще, что в прошлом она была знакома с самим Горьким, что Чехов лично читал ей когда-то «Каштанку» и сама Комиссаржевская присылала ей, четырнадцатилетней девчонке, подарки из-за границы. Просто от нужды и унижений она, сирота, живя у дяди в трущобном районе столицы (С.-Петербург, Обводный кан., 56), в десять лет от полной беспросветности выпила однажды сулемы. Травилась от жизни. По счастью, случай попал в газеты и ее спасал весь, еще дореволюционный, Петербург. Ее взяли на воспитание две сестры, две учительницы. Отмыли, одели, поселили у себя на Троицкой (С.-Петербург, ул. Рубинштейна, 24). Потом – лучшая гимназия, знакомство с известной издательницей, у которой бывали и Чехов, и Горький, и Станиславский с Лилиной, потом Бестужевские курсы и, наконец, – медицинский институт. Но это, повторяю, было до революции, позже о ней, как водится, забыли. А вот она не забыла добра и, несмотря на колючий характер свой, всю жизнь как бы возвращала людям его. Платила по счетам совсем как Макс.