Такое «нет» она и скажет Белому, когда откажется вдруг от супружеской близости. Не хотелось бы влезать в их «постельные дела», но поэт сам в «Материале к биографии», как подчеркнул: в «интимном» материале, всё перетирал и перетирал эту тему.
Из «Материала к биографии (интимного)» Андрея Белого:
«Ася перестала быть моей женой, что при моей исключительной жизненности и потребности иметь физические отношения с женщиной – означало: или иметь “роман” с другой (что при моей любви к Асе было для меня невозможно), или – прибегать к проституткам, что при моих антропософских воззрениях и при интенсивной духовной работе было тоже невозможно… Я должен был лишиться и жизни, т.е. должен был вопреки моему убеждению стать на путь аскетизма; я и стал на этот путь; но этот путь стал мне “терновым”…»
Чтобы не «пасть» вконец, он стал усиленно заниматься «упражнениями, но они производили лишь временную анестезию чувственности; плоть я бичевал: она корчилась под бичом, но не смирялась». Сердце его расстроилось, он ощущал подступы падучей, а по ночам его преследовали «эротические кошмары и низкие сны». Наконец, крайней формой стало его «инцестуальное влечение» к Наташе, сестре Аси. «Совершенно обезумев, – пишет он, – я стал серьезно мечтать об обладании Наташей и стремился в моем грешном чувстве признаться Асе…» Хуже того (время ведь было «огарочное»), Наташа и сама стала нападать на него с «низменным кокетством, умело, рассчитанно растравляющим чувственность». «Она… отчаянно кокетничала со мной… умела атаковать меня, не стесняясь присутствием Аси…» Наташа даже сказала: «со своими не церемонятся», и ему стало казаться, что она «подстрекает» его к тому, чтобы он «взял ее, как мужчина; взял насильно!» Даже подтрунивала над его «трусостью… ее взять!» А когда он там же, в Ростовском, признался в своих «преступных желаниях» Асе, та, как пишет, отказалась принимать меры «к изоляции нас друг от друга…» Нет, читать это, воля ваша, невозможно, хотя весь этот душевный эксгибиционизм не только написан лично им, но явно – для посторонних глаз, для нас с вами…
Второй раз свое «нет», веское, как первая капля дождя, Ася скажет ему через семь лет. Он, вечно говоривший свое вечное «да, да, да», умирая от любви, считая, что уже само ГПУ хочет помешать ему вернуться к Асе, вырвется к ней из красной России в Берлин. Там-то Ася, которая была не просто адресатом стихов – целых книг его, и уйдет от него демонстративно. Так уйдет, словно хотела причинить ему «наиболее острую боль, за что-то его наказать». Вот тогда у Белого и начнется в Берлине его знаменитый «танцевальный запой» – танцы-истерики в местных пивных. Реальные пляски, реальный фокстрот. Танец его «превращался в чудовищную мимодраму, порой непристойную, – пишет Ходасевич. – То было символическое попрание лучшего в себе, кощунство над собой. Он словно старался падать всё ниже…» Возвращаясь с танцплацев, он, пишут, «раздевался догола и опять плясал, выплясывая свое несчастье…» И длилось это месяцами. Ходасевич, глядя на эту «историю», назовет Асю кратко: «стерва». А Берберова подметит: на Белом, как «маскарадная маска» (именно так!), тогда и возникла, будто приклеенная, вечная улыбка. Особенно возмутит «берлинскую колонию» русских, что ушла Ася к ничтожному поэту, к Кусикову – Сандро Кусикяну, кавказцу, который, по словам Белого, «никогда не видел кавказского кинжала…» И впрямь, хоть и виртуальная, но уж больно звонкая получилась оплеуха…
Из письма Аси Тургеневой – Александру Кусикову от 1922 г.: «Ты спрашивал, люблю ли я Анд. Б. Как ребенка, который потерялся и плачет, – душа разрывается от жалости. И то, что мы с ним столько прекрасного вместе прожили. И то, что он не выдержал и отшатнулся если не в основном, то всё же в очень большой доле своей души, – этого я не могла ему простить. Но я сама поставила его в такие трудные условия. Ломаясь, он и меня надломил. Малейшее мужское в нем ко мне вызывает негодование, чтобы не сказать больше. Жить – не с ним – а просто рядом с ним – было бы для меня немыслимо…»
Конечно, всё было сложнее. Константин Локс, друг и Белого, и Пастернака, напишет потом, что когда в 1921-м встретил поэта Нилендера, то невольно спросил его и о Белом. «Он в Берлине, – ответил тот, – с ним такое несчастье, – здесь Нилендер закатил глаза. – Ася ушла от него». «Да с кем же?» – спросил Локс. «С Кусиковым. Вы подумайте, гитарист, пьяница, бьет женщин…» «“По-видимому, нормальная женщина”, подумал я… Зная Белого, – заканчивает Локс, – я понял Асю и не осудил ее…»
Говорят, за минуту до отхода поезда Берлин – Москва, когда Белый решил вернуться в красную Россию, он, словно не в себе, вдруг выскочил из вагона, бормоча: «Не сейчас, не сейчас, не сейчас!» Жуткая ведь сцена. Чистый Достоевский. Накануне в ресторане, на своих проводах в Москву, он, подняв бокал, крикнул собравшимся, что едет в Россию – «на распятие»! И вот спохватился: «не сейчас»… Кондуктор, пишут, чуть ли не на ходу втянул его в вагон. Поэт крикнул что-то провожавшим, но что – никто и не услышал…
Он, который только до революции выпустил тринадцать книг, действительно будет распят в СССР. Когда-то в юности, обыгрывая псевдоним «Белый», он призывал исследовать «белые начала жизни». А в 1923-м имя его грозно «обыграет» сам Троцкий: «Псевдоним его свидетельствует о его противоположности революции, ибо эпоха революции прошла в борьбе красного с белым». А ведь поэт принял советскую власть. Но, поразительно, и через двенадцать лет после смерти его Жданов в знаменитом докладе «достанет» его еще раз, заклеймит «мракобесом», «ренегатом в политике и искусстве»… Впрочем, ныне, когда опубликованы даже тайные доносы на Белого, я бы не поручился, что он и впрямь принял советскую власть, как широко оповещал всех. Уж не было ли это опять маской? Уже – спасительной маской его?
Вальсок для «Невелички»
«Человек – выше звезд!» – написал однажды. Написал, когда понял: даже Вселенная ему – «по грудь». Но сам – вот ужас-то! – последние пятнадцать лет реально, не образно, прожил не по грудь – по горло в земле. В сырой подвальной комнате на Плющихе (Москва, ул. Плющиха, 53). Считайте – в могиле…
«О, обступите – люди, люди: меня спасите от меня!» – взмолился после революции. В ответ услышал: «Проходи, гражданин, проходи! Не положено!..» Эти два слова «не положено» будет слышать всю оставшуюся жизнь. А первый раз услышит их в Петрограде, в 1919-м.
Это случилось – картинка та еще! – в предутренний снегопад на Невском. Белый, Блок и Анненков, художник, шли по домам из гостей – от Самуила Алянского из Толстовского дома (С.-Петербург, наб. р. Фонтанки, 56). Блок – в тулупе, а Белый, как пишет Анненков, весь в каких-то «тряпочках вокруг шеи, тряпочках вокруг пояса». У канала Грибоедова, на углу, где должны были разойтись, виднелась лишь фигура одинокого милиционера. Широко расставив ноги, с винтовкой за плечом, он «пробивал желтой мочой на голубом снегу автограф: “Вася”»…» Что в этот миг случилось с Белым, Анненков не знает, но тот заорал вдруг на весь спящий проспект: «Черни-и-л!.. Чернил!.. Хоть одну баночку чернил… Я не умею писать на снегу!..» Утро, снег, ветер, седые локоны Белого, рвущиеся из-под шапки, синие безумные глаза и тряпочки, тряпочки вокруг тела. «Проходи, гражданин, проходи, не положено», – лениво пробурчит милиционер, застегивая штаны…