Жизнь… за памятник
Его жена пишет: он сохранял все свои билеты и билетики, счета, квитанции, расписки. Всё это клал в папочку «Реликвии». Расчеты, подсчеты, пересчеты – это сопровождало его всю жизнь. И – убивало в нем поэта. Ведь подлинная, необъяснимая даже для них самих, вдохновенная ткань стиха – может, самая нерасчетливая субстанция в мире.
Вот – революция. Он, уже написавший «И Господа, и Дьявола равно прославлю я», еще в 1905-м признался одной из любовниц: «Революцией интересуюсь лишь как зритель (хотя и попал под казачьи пули в Гнездниковском переулке). А живу своей жизнью, сгораю на вечном костре… Буду поэтом и при терроре, и в те дни, когда будут разбивать музеи и жечь книги…» Дал понять: он – «над схваткой». Он даже над единственным революционным стихом своим – над «Каменщиком», которым восхищались бунтари, – в своем кругу смеялся: это «сплошная риторика», такие вирши он может «гнать» километрами. Большевиков считал такими же врагами, как и буржуев. Но после Октября вдруг кинулся оспаривать, кто первым пришел к большевикам: писатель Ясинский в Петрограде или он в Москве. «Я еще в конце 1917 г. начал работать с Советским правительством, – настаивал в «Автобиографии», написанной в 1924-м. – С того времени работал в разных отделах Наркомпроса. Был заведующим Книжной Палаты, Отдела Научных Библиотек, Отдела Лито НКП, Охобра (Отдел Художественного Образования) Главпрофобра и др. Работал также в Госиздате, в Фотокиноотделе, одно время в Наркомземе…»
Куча «советских» должностей. Но если разбираться в этой «куче», то можно встретить истории замечательные. Например, в Главпрофобре он, как и его отец когда-то, запрещал детские сказки. Тот запрещал в семье, этот – в стране. «Совершенно недопустимы сказки, где речь идет о царях и царевичах, о Боге и ангелах». Вересаев спросил еще: «А где речь идет о черте?» «О черте? – переспросил Брюсов. – О черте, пожалуй, можно. Он – воплощение отрицания, протеста». А в Книжной палате именно он формировал отряды добровольцев по спасению книг из библиотек помещиков. На деле – по «реквизиции частных библиотек». По поводу, скажем, книг некоего Суркова, бывшего депутата царской Госдумы, даже обращался к Ленину. Тот переслал письмо в ЧК. «Посылаю вам письмо Брюсова, – написал Ленин. – Прошу вернуть… с сообщением, как вы покончили с библиотекой Суркова. Надеюсь, Вы сделаете всё возможное, чтобы Суркова немного удовлетворить; например, дать ему право пользования». Так «покончили» только с одной из тысяч библиотек. Но я – прости меня, Господи! – почти злорадно хохотнул, когда в воспоминаниях сестры жены Брюсова прочел, что однажды и в его дом пришли – но уже за его библиотекой.
Из воспоминаний Б.Погореловой, сестры Иоанны Брюсовой: «Как-то в мрачное осеннее утро в квартире Брюсовых раздался резкий звонок, и в переднюю ввалилась группа: немолодая, решительная баба и несколько рабочих. Сразу тычут ордер из местного Совета рабочих депутатов – на реквизицию. “Тут у вас книги имеются. Покажите”. Ввалившуюся компанию повели в кабинет… Баба… тараторила: “Подумайте – сколько книг! И это – у одного старика! А у нас – школы без книг…” Компания переходила от полки к полке… Одного из незваных посетителей заинтересовало редкое издание “Дон-Кихота” на испанском… Все принялись рассматривать… иллюстрации. Потом баба захлопнула книгу: “Одна контрреволюция и отсталость! Кому теперь нужны такие мельницы? Советская власть даст народу паровые, а то и электрические… Но всё равно: эту книгу тоже заберем. Пущай детишки хоть картинками потешатся… Завтра пришлем грузовик за всеми книгами. А пока… чтобы ни одного листочка здесь не пропало. Иначе придется вам отвечать перед революционным трибуналом!..”»
Смешно?! Вообразите, как заметался Брюсов, поштучно собравший свою пятитысячную библиотеку, где одних книг о Пушкине было 224, он, который даже Бунину не давал читать ни одной. К счастью, спас его библиотеку лично Луначарский. От бабы, бывшей просто прачкой, защитить смог только нарком.
Впрочем, в куче должностей Брюсова, где он, как говорили тогда, «подкоммунивал», были и такие, от которых и ныне не до смеха. В 1918-м, например, власти не решались еще ввести прямую цензуру (она возникнет в 1921-м) и закрывали издания, объясняя это бумажным или топливным голодом. Так вот, отказы в этом подписывал Брюсов. «Все… газеты, а затем и журналы… и просто частные издательства были постепенно уничтожены. Отказы в выдаче нарядов подписывал Брюсов, – пишет Ходасевич. – Не будучи советским цензором де-юре, он им все-таки очутился». Так что будущий сосед Брюсова по Милютинскому, помните – чекист Агранов, ставший главой Литконтроля, принял эту должность, считайте, из его рук.
В 1920-м Брюсов согласился возглавить Союз поэтов и тогда же вступил в партию. «Он первый среди крупнейших русских поэтов стал коммунистом, – возвышенно напишет в “Известиях” историк литературы Петр Коган. – И кто знает внутренний мир Брюсова, тот поймет, что величие этого подвига заключается для него не в гражданском мужестве, не в той ненависти, которую он принимал на себя в те времена, а в могучем сжатии своей титанической личности, в железной дисциплине, в тиски которой добровольно шел этот поэт». Теперь сам Троцкий, рекомендуя Брюсова в красный журнал, скажет: «Большое имя, большая школа, и в то же время Брюсов совершенно искренно предан делу рабочего класса». Насчет искренности Троцкий поспешил. Брюсов в своем кругу, напротив, оправдывался: в партию его позвал Луначарский. Разговорились, дескать, о доктрине Маркса, которую Брюсов принимал теоретически, а Луначарский и реши: он якобы хочет в партию. «Об этом, – скажет Брюсов, – я узнал, только получивши из партии официальное согласие на принятие меня… Отказаться было… равносильно стать в активно враждебные отношения. Это в мои расчеты не входило…»
Расчеты, вечные расчеты! «Валерий записался в партию коммунистов, ибо это весьма своевременно, – издевался Ходасевич. – Ведь при Николае II – он был монархистом. Бальмонт аттестует его кратко и выразительно: подлец. Это неверно: он не подлец, а первый ученик. Впрочем, у него в гимназии таких били без различия оттенков». Да-да, Владислав Фелицианович, мы помним: Брюсова как раз в гимназии и колотили, иногда – по шесть раз в день…
С Луначарским тоже не всё сойдется. Когда в 1920-м встал вопрос, кому возглавить Литературный отдел (ЛИТО) Наркомпроса (Москва, Сретенский бул., 6), Луначарский настоял на Брюсове, который «гордился, что он коммунист». Но не пройдет и года, как признает: тот «мало годится» для руководства ЛИТО. И выдвинет Серафимовича. Брюсова подвела как раз педантичность. Асеев скажет, что всё в нем подавляло «“грандиозной мелочностью” великолепно ведущейся душевной бухгалтерии». А Эренбург вспомнит, как Брюсов в ЛИТО с гордостью показывал ему схему на стене: «диковинную диаграмму: квадраты, ромбы, пирамиды – схему литературы. Это было наивно, – напишет в мемуарах, – и вместе с тем величественно: седой маг, превращающий поэзию в канцелярию, а канцелярию – в поэзию…»
Всё уходило из его жизни, всё просачивалось как сквозь пальцы. Всего двадцать лет назад, 24 декабря 1902 года, он звонко, нагло записал в дневнике: «Никогда не будь позади века, хотя бы даже он шел назад». Увы, в 1920-х он, несмотря на всю свою прыть, уже безнадежно отставал от эпохи. Хотел стать первым поэтом революции, но та едва заметила его. Хотел «пророчить» в поэзии, но, как когда-то ошибся в Блоке, теперь яростно отрицал Ахматову (ее стихи «бессильные потуги, которых постыдился бы ученик любой дельной студии»), Мандельштама (поэзия «прикрытой скудости»), Ходасевича (он «уже ничего не может»). Будущее предрекал Садофьему, Кириллову, Герасимову – пролетарским поэтам. Наконец, хотел стать учителем молодых властей, но, как пишет музыковед Сабанеев, оказался «несозвучен». «Нужны были – новый мозг, новое сердце, новая нервная система, – скажет о нем один журналист. – Он – недавний диктатор – не мог слиться до конца с новой диктатурой, верить ее верой, знать ее знанием, работать ее методами… И он стал жертвой…» Он, который жертвовал всем – любимыми, семьей, друзьями, сам стал жертвой. И даже средством, но – для других. Я имею в виду «закатную», последнюю любовь его – поэтессу Адалис.