Гора Утлиберг – не случайность в его жизни. Образно говоря, он всегда шел в гору и всегда – «напрямки». Именно «напрямки» – не напрямик. Русак, удалая натура! Препятствий для него не существовало. Он перелезал через заборы, топал через сугробы, брал вброд ручьи и перепрыгивал рельсы под носом у паровозов. «Тысячу раз… рисковал жизнью, – напишет та же Андреева, – и просто чудо, что оставался цел». То в каком-то ресторане какой-то капитан едва не закалывает его кортиком (кортик выбивают из рук в последний момент). То в парижском кабачке громила-таксист заносит над его головой тяжелый графин, когда он, защищая даму, бросился на него с кулаками (таксиста вовремя обхватывают со спины). То забирается на вершину сосны «прочитать ветру лепестковый стих» и, потеряв силы, беспомощно повисает, да так, что его едва спасают. То, влюбившись «в месяц на небе», прямо в пальто и даже с тростью шагает в море и идет по лунной дорожке, пока волна не добирается до горла и не смывает шляпу с головы. Ну, как это?! Ощущал себя орлом (так клялся!), коршуном в небесах, но в жизни, как заметит один писатель, чаще оказывался «шантеклером». Петухом то есть. Жил в каком-то выдуманном мире друидов, шаманов, потом – колдовства и огненных заклинаний. А в реальности «шантеклер» не раз бывал бит полицией то в Лондоне, то в Мадриде, да так, что лишь перья летели. Однажды заперли даже в Консьержери – знаменитую темницу Парижа (Париж, наб. Орфевр, 14). Он же лишь рассмеялся: «Ах, черт французов побери: я побывал в Консьержери».
Задира, наглец, драчун. И несомненно позер. Друзья звали его «Монт», отсекая первый слог фамилии. Влюбленные дамы величали «Вайю» (Ветер), «Курасон» (Сердце). Но ни те ни другие так и не узнали: ударение в его фамилии на втором слоге он придумал сам – «по капризу одной женщины». На деле ударять надо на первом, как признался в старости. Позер, конечно! Хотя бы потому, что вместе с женами, которых у него было три, не раз затевал тщательные поиски корней своего рода в Литве, Шотландии, Скандинавии, хотя сам отлично знал, что настоящая фамилия его была… Баламут. Об этом не говорил никогда, я лишь раз встретил упоминание этого имени в его стихах. Молчал, что «Баламута» получил прапрадед его Андрей, сержант Екатерининского кавалерийского лейб-гвардии полка. Лишь через два колена, записывая уже деда поэта на военную службу, неблагозвучное «Баламут» заменят сначала на «Балмут», а потом и на «Бальмонт». Кстати, того самого деда, которого – вот уж совпадение! – отпевал дед Цветаевой, священник в соседнем с Гумнищами селе Дроздове. С этими поэтами – всегда так: они ведь десятилетиями будут дружить, Бальмонт и Цветаева. Но если правда, что фамилии наши неслучайны, то родовое имя поэта точно выразит суть его. Ведь «баламут», по Далю, означает – «беспокойный, беспокоящий, вздорный, ссорящийся и ссоривший». Тот, кто всё «баламутит». А помня, что имя Константин переводится как «постоянный», – баламутит постоянно. Таким он и был, считая, что поэт – это комета. Всегда в движении. Считал, и не подозревая, что в 1997 году, ровно через сто тридцать лет после рождения его, в небе натурально вспыхнет планета BALMONT – звездочка № 5315, открытая в Крымской астрофизической обсерватории Людмилой Черных. Между прочим, уроженкой Шуи – землячкой.
«Чайка» и «двенадцать халатов»
«Первое небо» он увидит краем глаза, когда кинется на мостовую из окна третьего этажа гостиницы «Лувр и Мадрид». Запомнит звон стекла, дикий взгляд какого-то мужика, который мыл окна в доме напротив, истошные крики людей. Ему было двадцать три, это была первая попытка самоубийства, и день этот, 13 марта 1890 года, станет в его жизни переломным.
Инцидент случится рядом с домом губернатора, слева от здания, где сидит ныне мэр Москвы. Но если учесть, что при советской власти Моссовет был перенесен на тринадцать метров вглубь, то поэт, бросившись из окна соседнего дома, упал почти посреди нынешней главной улицы столицы. Именно тут, на углу с Вознесенским переулком, на месте громадного новодела и стояла когда-то гостиница «Лувр и Мадрид» (Москва, ул. Тверская, 15). В ней будут жить потом Бунин, Блок, в ней, кстати, покончит с собой поэтесса Анна Мар: примет цианистый калий – это случится в марте 1917-го. А тогда, в марте 1890-го, здесь в студенческих номерах поселился Бальмонт с первой женой, красавицей Ларисой Гарелиной, дочерью шуйского фабриканта. Он познакомился с ней на спектакле. Полюбил как мальчишка за одну красоту «Боттичеллеву». Она была на три года старше, воспитана по-французски (училась в Москве, в пансионе Дюмушелей), любила искусство и музыку и больше всего хотела стать актрисой. Словом, как насмешничали тогда в губернском свете, – «мадоннилась». Он же, жених, был недоучившимся студентом, отчисленным из университета; мальчиком, всё еще плакавшим над «Коньком-горбунком» и «Хижиной дяди Тома»; юношей, писавшим стихи, как и мать его (она их, говорят, даже печатала), и – человеком, густо, как все рыжие, красневшим перед любой встреченной женщиной. И вдруг – это-то и сразило его! – Лариса смело кладет ему голову на плечо, потом зовет с собой в загородную поездку, потом – обещает поцеловать. Чудеса! Короче, от первого письма его Ларисе, где были слова «Жизнь моя, радость моя», которое подписал «Ваш навсегда», и до венчания их прошло всего ничего: меньше трех месяцев. Позже о Ларисе расскажет Волошину, поэту, который станет другом его.
Из дневника Максимилиана Волошина: «Она играла со мной. После первой ночи я понял, что ошибся… Наш первый ребенок умер… от менингита… Мы поселились в номерах “Лувр и Мадрид”… У меня неврастения была… Когда Лариса заходила в магазин, а я ее ждал на улице, я вдруг ловил себя на мысли, что, если бы она сейчас умерла, я мог бы жить. Нам мой товарищ, студент, принес “Крейцерову сонату”… Сказал: “ Только не поссорьтесь”. Я читал ее вслух. И в том месте, где говорится: “всякий мужчина в юности обнимал кухарок и горничных”, она вдруг посмотрела на меня. Я не мог и опустил глаза. Тогда она ударила меня по лицу. После я не мог ее больше любить. В нашей комнате, где две кровати стояли рядом, я чувствовал себя стариком. Мне все мерещился длинный коридор, сужающийся, и нет выхода. Мы накануне стояли у окна в коридоре. Она… сказала: “Здесь убиться нельзя, только изуродуешься”. На другой день я в это окно бросился… Мелькнула мысль: а вдруг я упаду на кого-нибудь… Я потерял сознание… У меня был рассечен лоб, разорван глаз. Кисть левой руки окровавлена, сломан мизинец, правая рука, нога переломаны. Доктора… сказали, что нога зарастет, но рукою я никогда не буду владеть…»
Доктора ошиблись. Всё окажется ровно наоборот. Рука поэта (чем же писать?!) как раз поправится, а нога, которая станет короче, сделает его хромым на всю жизнь. Впрочем, и здесь не всё так. Не на всю жизнь. Когда через сорок лет из-за третьей жены он вновь бросится в окно, но уже в Брюсселе, и вновь сломает, но уже левую ногу, то хромота исчезнет – ноги… сравняются. Это даже не смешно. С кем еще, ну с кем могло случиться такое?
Да, женился на Ларисе в три месяца. Но, когда выяснилось, что она истерична, ревнива (рылась в его бумагах и читала его письма), корыстна (была недовольна, что первая книга стихов его не принесла денег), на развод с ней ушли не месяцы – годы. Из-за нее чуть не угодит в тюрьму и едва избежит суда. Но пока, возможно в той же гостинице, он, собравшись с духом, как-то скажет ей: «Нам надо расстаться». Она согнется в кресле и буквально завоет: «Чайка! Чайка!..» Лариса по-гречески – «чайка». Бесприютная, значит. Ему, запомнит, станет так невыносимо, что он дрогнет: «Это чтобы испытать тебя, – скажет. – Это шутка». Короче, у них родится трое детей, двое из которых умрут младенцами, а поэт годы еще будет жить, как напишет, с «арканом на шее»: посылать ей деньги, называть в письмах ее, «вампирного гения», «милой Ларой» и ко дню ангела всякий раз писать стихи. Он даже удочерит девочку, которая родится у Ларисы от другого. И – вот судьба: эта девочка, Анна Энгельгардт, через двадцать лет станет второй женой Николая Гумилева, а Лариса – гумилевской, выходит, тещей. Впрочем, знак судьбы – и какой! – в другом: дочь Чайки, Энгельгардт-Гумилева, «Анна вторая», как звали ее после Ахматовой, и их общее с Гумилевым дитя – Елена, формально внучка Бальмонта, умрут страшной смертью в блокаду. Пишут, что в 1942-м их в ледяной квартире загрызут голодные крысы. В 1942-м году, как мы знаем, там же, в Ленинграде, выбросится из окна жена Куприна Лиза, добрый парижский друг Бальмонта. И в 1942-м, под Парижем, в Русском доме, а по сути – в богадельне для эмигрантов, скончается и Бальмонт, тот, кого как раз Гумилев назвал когда-то «вечно тревожной загадкой для нас»… Так, если хотите, перевернется в жизни Бальмонта его первое, самое первое небо.