Но как же добраться до Крыма? Путешествовать сушей было полным безумием: мирных районов на этом пути просто не существовало. Однако ходили слухи, что есть рисковые люди, владельцы шаланд, которые хаживали между Одессой и Севастополем морем и могли одолеть это расстояние за шестнадцать-двадцать часов, – разумеется, при стабильном попутном ветре. Вопрос только, как найти такого рискового перевозчика? Надо было навести справки у сведущих людей, однако опять же где таких людей найти?
Кто знает, возможно, наши планы так и остались бы неосуществленными планами, если бы снова, как очень часто происходило в моей жизни, не смешалось воедино добро и зло… и не вышло по пословице: «Не было бы счастья, да несчастье помогло!» Правда, это счастье навлекло на нас новые беды, но… не властен человек в своем будущем, нет, не властен…
Началось все так: дня через два после того, как в Одессу вошли иностранные войска, к нам вдруг заявилась мадам Хаймович. Открыла ей мама и в первую минуту вообще не хотела впускать в квартиру, помня ту роль, которую эта особа сыграла в наших с отцом злоключениях. Однако мадам Хаймович, плотная, крепкая, неудержимая, просто снесла с дороги мою худенькую маму и ворвалась в гостиную, где мы с отцом сидели у стола – как всегда, каждый со своей книжкой.
Мы от неожиданности даже вскочили и уставились на мадам Хаймович не столько негодующе, сколько изумленно, очень уж растрепанный, взбудораженный, можно сказать, дикий вид у нее был. Обведя нас безумным взглядом, она бухнулась на колени и завыла – да, не зарыдала, а именно завыла.
Это было так неожиданно и страшно, что мы с отцом бросились ее поднимать, усадили, принялись успокаивать; ошарашенная мама принесла стакан воды.
Мадам Хаймович сделала два глотка, а остальную воду выплеснула себе в лицо – видимо, чтобы побыстрей очухаться. Утерлась краем своего клетчатого платка, в который куталась зимой и летом, когда выходила на улицу, и относительно спокойно произнесла:
– Я к вам за помощью. Так шо ви должны Вирочку приютить у себя.
Достань она из-за пазухи гранату и швырни ее посреди комнаты – и то вряд ли произвела бы больший эффект!
Мы с мамой просто онемели. Мне, честно говоря, показалось, что мадам Хаймович просто спятила! Однако отец довольно спокойно спросил:
– А разве ваша дочь не ушла с большевиками?
– Та ни, – всхлипнула мадам Хаймович. – Вона ж хворая, в гошпитале лежит. Ранетая в плечико. И я трусюся, шо немцы теи скаженные прознают, шо вона была у большевиков комиссаршей.
Я тогда первый раз услышала это страшное слово, но, хоть оно мне было незнакомо, я сразу поняла, что оно означает. Сузившиеся от ненависти глаза, впалые щеки, черные патлы Вирки вспомнились мне… Ее приход к нам, арест отца, наслаждение властью…
– Домой я ее взять не можу, цэ ж понятно, – продолжала мадам Хаймович, по-прежнему елозя по лицу краем платка, отчего голос ее звучал не вполне внятно. – К нам уже приходили, да мы со стариком клялися Иеговой, шо Вирочку уж сколько дней не видали, не слыхали.
– А это правда? – пробормотал недоверчиво отец. – А то Иегова суров, как бы не обиделся.
– Смешно вам?! – взвизгнула мадам Хаймович. – Ви же интеллигентный человек! Тут не смеяться надо, а за голову хвататься! Вирочку надо спасать!
– А с какого, простите, Иеговы я должен ее спасать? – ледяным тоном спросил отец. – Ваша Вирочка пришла сюда со своими бандитами, обобрала нас, закатала меня в тюрьму, откуда я бы не вышел, если бы…
Мама испуганно прижала палец к губам – отец осекся.
– Да шо ви, мадам Иванова, пальцáми сучите? – зло оглянулась на нее мадам Хаймович. – Разве ж я не знаю, кто вашего мужа из тюрьмы вытащил и каким местом? Дочка ваша, вон она, Наденька! Приходила она ко мне за подмогой, а я ей доброе слово сказала, куда пойти да кого попросить.
Отец стиснул зубы, подался вперед, но мадам Хаймович бесстрашно махнула на него рукой:
– Вы мне просто начинаете нравиться! Ладно мне царапать глаза стыдобой! Шо, хочете сказать, шо я во всем виновата, колы ваша доченька пошла гуцать
[28] с тем скаженным Тобольским и залегла под него? Так вот слушайте сюда: колы Вирочке не поможете, вся Одесса будет знать, кого Тобольский в «Пушкине» поселил и с кем кохался, кого мацал
[29] за всякие места кровавыми своими лапами!
Никогда прежде карикатурный одесский «суржик»
[30] не казался мне таким страшным!
– Да я тебя… – прохрипел отец, устремляясь к мадам Хаймович и вытянув руки с растопыренными пальцами, словно намеревался задушить ее, однако она отпрянула в угол и вполголоса поспешно предупредила:
– Орать буду! Полгорода сбежится! – и разинула уже рот.
Мы с мамой по прежним временам помнили ее пронзительные перепалки с семьей, с соседями, знали, что ее крик способен мертвого разбудить, так что и впрямь сбежится полгорода, поэтому с двух сторон вцепились в отца, удерживая его изо всех сил.
Он обреченно взглянул на мадам Хаймович, потом на меня – и буквально рухнул на стул, всем своим видом показывая, что готов подчиниться обстоятельствам.
– Таки я привожу Вирочку? – уточнила мадам Хаймович и в ответ получила только наше общее молчание – как знак вынужденного согласия.
Мадам Хаймович метнулась к двери, выскочила – и через минуту вернулась с какой-то старухой, которая была закутана в такой же клетчатый платок, как у нее, и еле держалась на ногах. Старуха сделала несколько шагов – и рухнула на пол. Платок свалился с ее отнюдь не седой, а черноволосой, коротко и неровно остриженной головы, и мы увидели Вирку. Значит, мадам Хаймович не сомневалась, что мы пустим к себе ее дочь… Что ж, она нас хорошо знала, вернее, хорошо понимала, каким средством можно нас вынудить сделать то, чего мы всей душой не хотим. Этим средством была наша любовь друг к другу.
Вирка была одета в госпитальную рубаху с клеймом, на ногах мужские ботинки, растоптанные настолько, что сваливались с ее небольших узких ступней. Рубаха на плече топорщилась от толстой повязки и пропиталась кровью.
Выглядела Вирка настолько плохо, что я испугалась: да ведь она в любую минуту может умереть, и что мы будем делать? Я в страхе оглянулась на родителей, но прочла на их лицах выражение отчаянной надежды на то, что именно это и случится!
Однако пока Вирка была еще жива. Мы перенесли ее в мою боковушку – самую удаленную от входных дверей комнатку, – уложили на мою кровать, потому что, при всей ненависти к Вирке, мы все же не могли швырнуть ее на подстилку на пол, как приблудную собачонку. Что с того, что она была хуже любой собаки – мы-то были людьми и хотели ими оставаться!