Он не успел ни подумать, ни почувствовать чего-то, даже испугаться не успел – просто бросился в пучину, и это оказалось для него так же просто и необходимо, как подать руку упавшему, чтобы помочь тому подняться.
Водоворот выбросил его на поверхность почти тотчас, и он увидел неподалеку черную голову Миленка, а позади – стремительно надвигающиеся тяжелые бревна плота.
Ни в тот миг, ни потом не мог Лех понять, какая сила их, упавших вправо от плота, выволокла поперек его пути, да с такою немыслимой скоростью! Воистину, Пекло – оно и есть пекло! И то, что в нем творится, обычными природными законами объяснить невозможно… Единственное, что четко осознавал Лех, было: сейчас их головы будут снесены страшным ударом!
Искаженное лицо Десятки, который уже никак не мог, без риска выбросить плот на камни и разбиться, заворотить его, было уже на расстоянии вытянутой руки от Леха, когда тот нечеловеческим рывком настиг потерявшего силы Миленка и увлек его на дно.
В тот же миг не выше, чем в каком-то аршине, пронеслись над ними смертоносные бревна. И когда Лех уже чувствовал, что вот-вот задохнется, необоримая мощь нового витка водоворота вытолкнула их с Миленко на поверхность. Глотнув воздуха, задыхаясь от рвущего грудь кашля, вцепившись в бесчувственное тело товарища, Лех ощутил плавную, послушную волну и, оборотясь, увидел одни лишь пенистые пузырьки от взволнованной на пороге воды; страшный, но уже дальний рев Ненасытца показался Леху ревом разъяренного чудовища, стонавшего при виде жертвы, вырвавшейся из его алчной пасти.
Глава 22
Монах
Отправляясь дорогой мести за Василя и Дарину, Лех надеялся сократить ее, пустившись стремглав по днепровским порогам; однако человек предполагает, а Господь располагает; и расположил Он так, чтобы путь Волгаря замедлился непоправимо…
Когда Лех вытащил молодого сербиянина на берег, то не в силах был даже радоваться спасению, ибо товарищ его был без памяти, бледен и недвижим. И пребывал он в таком угрожающем состоянии несколько дней. Лех ходил за ним с терпеливою заботливостью, и вот наконец Миленко почувствовал себя лучше. Лех услышал от него такое множество благодарственных слов, столь же бессвязных, сколь и прочувствованных, жарких, что жизнь показалась ему не такой уж беспросветной. Ведь впервые он сделал нечто достойное благодарности… благословения, а не проклятия!..
– Ты спас мне жизнь, я был в долгу перед тобою, – неловко, смущенно проговорил он. – А теперь вернул этот долг. Только и всего.
Конечно, об окончательном выздоровлении молодого сербиянина думать было еще рано.
Хатенка, где они нашли приют, стояла на берегу Днепра и в то же время на обочине Бахмутского шляха, ведшего из Приазовья на северо-запад. Лех частенько видел на сей утоптанной дороге, прорезавшей море степных трав, нескончаемые чумацкие караваны: то с солью, то с вяленой рыбой, то с ладаном, лечебными снадобьями, винами, свинцом, оловом, то с иным редкостным товаром, в числе коего были и слухи да вести со всего света. Вот и теперь шли мимо чумаки – запыленные, в надвинутых на лоб брылях, в черных, противу вшей пропитанных дегтем сорочках, погоняя своих терпеливых волов да подталкивая тяжело груженные мажары, чтоб усталой скотине полегче было.
– Дай Бог здоровья! – поклонился Лех атаману чумацкой ватаги, шедшему с переднею телегою.
Тот, бросив на молодого казака усталый взгляд, ответил безразлично:
– Дай Бог и вам!.. – И уже прошел было мимо, как вдруг, спохватившись, вернулся к Леху, не придерживая, однако, своих волов: если станет один, придется стать всему обозу. – Скажи, козаче, долго ль ты тут простоишь постоем?
– А бес его знает, – чистосердечно признался Лех. – Как товарищ мой поздоровеет, так и поплетемся своею дорогою.
– Будь милосерд, козаче, – схватил его за локоть атаман. – Дозволь под твой пригляд оставить хворого. Чую, не довезем его, а для нас каждый день промедления опасен: боюсь, груз попортим!
«Что ж, у меня тут богадельня придорожная, что ль?!» – чуть не вспыхнул Лех, но, глянув в усталые, покрасневшие от дорожной пыли глаза чумака, устыдился и пробормотал только:
– Что с ним?
– Чахотка! Дня три – и догорит, бедолага.
Дня три? Дай бог, чтоб Миленко хоть через неделю был к пути способен. Да и если даже Господь продлит дни незнакомца, а казакам придет пора в путь, можно будет оставить умирающего на попечении стариков-хуторян.
– Что ж, – пожал Лех плечами, – видно, судьба такая. Давайте вашего недужного.
Атаман чумацкой ватаги стиснул его руку.
– Спаси Христос тебя, козаче, – молвил он ласково. – Не тужи, верь: ничто спроста на свете не случается. Вышел ты на сию дорогу – знать, на то воля была Божия, чтоб твой путь с путем этого несчастного пресекся!
…Ведал ли сей неутомимый пешеходец, какие пророческие слова изрек сейчас ненароком, или были они нечаянным дуновением божественного откровения?
Атаман кликнул двух своих сотоварищей, и, не замедляя хода обоза, те сняли с мажары неподвижное тело и легко понесли его в хату.
Лех шел следом, донельзя озадаченный. Что понял он со слов атамана? Что занедужил такой же, как он, – чумак. А в хату внесли худого, как спица, чернявого, совсем молодого парубка, облаченного в донельзя изодранную черную рясу.
Монах? Откуда здесь?..
На вопрос чумак лишь плечами пожал.
– Плелся обочь шляху, вовсе не в себе. Который день в бреду, чепуху несет: «Агнус, агнус…» И еще что-то не по-нашему. Католик чи униат, а не то просто книжник. И все ж тварь Божия! Да страданий, видно, много принял. В чем только душа держится! Ничего я о нем не знаю, кроме того, что помрет он очень скоро. Схорони его по-христиански, кем бы ни был он, а тебе за то Бог воздаст.
С этими словами многотерпеливый атаман чумацкой ватаги поклонился Леху в пояс и пустился догонять обоз, а молодой казак, тяжко вздохнув, вновь обратился к заботам, ставшим ему уже привычными в последнее время, – к уходу за беспамятным больным.
Принеся свежей прохладной водицы, Лех стащил с несчастного ветхую рясу и, начав обмывать худое, пылающее в жару тело, даже присвистнул сквозь зубы: ох, много сей черноризец претерпел на пути своем!..
На шее его отпечаталась гнойная, воспаленная борозда: наверняка след от грубой веревочной петли, из чего Лех сделал вывод, что юноша побывал в ногайском или турецком плену; тело местами казалось мертвенно-черным от множества синяков; еще свежие рубцы на спине показывали, сколько плетей принял этот монах за неведомые провинности или стойкость в своей вере; а ссадины на ребрах свидетельствовали, что он долгое время и сам истязал плоть свою власяницею.
Да, верно, не только плоть, но и душа его была истерзана, ибо он беспрестанно шептал что-то, с трудом шевеля сухими, бледными губами. Лех не мог разобрать ни слова в сем беззвучном шепоте, но по торжественности, трепетности этого изможденного лица он догадывался, что юноша истово, страстно молится даже в беспамятстве.