Иногда я тешусь фантазиями, будто бы ты не остался на Северо-Восточной Земле, а уже вышел в поход на лыжах и санях, направившись Северным морским путем, чтобы разведать, где там можно летом пройти на судах. Ты достиг северного побережья Сибири, встретил туземцев, они дали тебе приют на зиму и весну, а летом ты решил ехать через Москву в Берлин и в первом же разговоре с русскими чиновниками узнал, что идет война. Тогда, опасаясь, что тебя интернируют, ты бежал назад, к туземцам, которым нет дела до войны и мира. У них ты и живешь, не имея возможности прислать мне весточку. Но ты жив и, как только война закончится, вернешься ко мне.
Каких только планов не было у меня на этот год! Мы с Занной наварили варенья и заработали денег, я наконец купила велосипед. Но кур передушила лисица, я приуныла и раздумала заводить козу. Деньги на покупку пианино я смогу накопить в самом лучшем случае еще через год, первая часть «Божественной комедии» – это «Ад», а мне совсем не хочется читать про страдания, муки и смерть. Читать мне вообще не хочется – от веселых книг на душе становится так же тяжело, как от печальных.
Образ из моих сибирских фантазий, греза моей любви и мой ночной кошмар, мой свихнувшийся, заблудший, замерзший, погибший муж, никудышный отец моего ребенка, моя надежда вопреки всем доводам рассудка, мой возлюбленный! Я не могу и не хочу от тебя отречься. Оставайся моим, как остаюсь твоей я,
11 июля 1915 г.
Герберт!
Сражения этим летом были ужасней всего, что мы до сих пор знали о войне. Число убитых не называют, но у одной из моих коллег есть знакомые в Швеции, так, по их сведениям, убиты сотни тысяч. Мы все чаще видим женщин в трауре. Мы все чаще видим раненых. Для кого-то война уже закончена – вот и Занна счастлива, ее муж вернулся домой. Он потерял руку, а Занна говорит, нет руки, ну и обойдемся. Она не желает признать, что ее муж потерял куда больше – он не говорит об ужасах войны, однако на его лице явственна их печать.
Война истребляет мужчин моего поколения. Погиб молодой коллега, участник нашей учительской встречи, тот самый, что получил в наследство и продал мне дамский велосипед. Иногда я думала: если ты не вернешься, я – как знать? – могла бы с ним найти свое счастье. Мы ни о чем таком не договаривались, только посмотрели в глаза друг другу, и, может быть, я прочитала в его взгляде то, чего там вовсе и не было. Но этого мне хватило, чтобы подумать: а ведь моя жизнь еще не кончена. Да, все идет по-старому, занятия в школе и в церкви, каждый год появляются новые ученики, девочки и мальчики. Но я не только твоя вдова или его вдова – я вдова целого поколения.
Ты принадлежишь к поколению, которое истребляют, и я начинаю осознавать, что ты умер. Ты не только невообразимо, недостижимо далеко. Ты действительно умер, и если ты предстаешь мне как живой, то твой явственный, как в жизни, образ – это лишь порождение моих воспоминаний и моей тоски. Ты для меня всегда как живой, и раньше так было, и теперь так, я все время должна напоминать себе: ты умер. Мне необходимо научиться жить с этим – со знанием, что это правда.
Научиться не писать тебе о лете, об июне, который выдался необычно жарким, об июле, когда резко похолодало, о русских пленных, которые работают на крестьянских дворах и порой заменяют своих хозяев не только во дворе и стойлах, о детях, которые видят, что мир сорвался и летит под откос, военные победы не приносят мира, а старуха с косой загостилась в наших домах и не собирается восвояси и что отечество, героическая смерть, честь и верность – лишь громкие слова. Я должна научиться не рассказывать тебе о своей жизни. Но я ведь давно уже рассказываю все меньше и меньше. Не я сама, но какая-то часть моей души давно начала осознавать, что ты умер.
9 октября 1915 г.
Умерла моя бабушка. Она долго болела, и я предложила забрать ее к себе и ухаживать за ней здесь. Но она сказала, мол, хочу умереть в своей постели. Или она не хотела, чтобы рядом с ней была я. Она вырастила меня, но так и не полюбила. Как будто я принесла ей разочарование или напоминала о чем-то тяжелом.
Когда я приехала, она уже умерла. Она лежала в открытом гробу, поставленном в холодной церкви. Я взяла из дома шерстяное одеяло, принесла стул и села рядом с гробом. Когда стемнело, зажгла свечу.
Ей не успели вовремя закрыть глаза и подвязать челюсть. Ее глаза не только были открыты – они уже узрели лик смерти и были вытаращены в ужасе и страхе, а рот скалился беззубыми деснами словно в беззвучном крике. В церкви стояла глубочайшая тишина, и я слышала этот беззвучный крик, пока не надвинула на гроб крышку.
Однако бабушка осталась со мной, и я ощущала ее неприязнь, как и всегда раньше. Случалось, она била меня и еще чаще набрасывалась на меня с руганью. Но даже когда ничего такого не было и она даже не бранила меня, ее неприязнь, точно запах, разносилась в воздухе. И вот я сидела в церкви и снова ощущала такой знакомый и такой ненавистный запах.
Раньше я все гадала, откуда эта неприязнь, всеми силами старалась угодить бабушке и обижалась, потому что она всегда была чем-нибудь недовольна, или я возмущалась, потому что она наказывала меня, хотя мне совершенно не в чем было себя упрекнуть. А теперь вот я не чувствовала ничего подобного – только печаль. Я подумала об Айке. Как хорошо было бы для самой бабушки, если бы она растила меня, девочку, и как было бы полезно мне, если бы мной руководила зрелая опытная женщина. Я бы ее любила, если бы она позволила себя полюбить. А каким счастьем было бы быть любимой! Гёте пишет: «И все ж любить – какое счастье!»
[29], способность любить он ставит превыше счастья быть любимым. Так мог написать человек, абсолютно уверенный в том, что он любим. У меня никогда не было этой уверенности, никогда.
Иногда я принимаюсь себя жалеть, ведь я выросла без любви, и с тобой я тоже не могла безоглядно отдаться любви. Теперь же я думаю о тысячах и тысячах убитых солдат, об их непрожитых жизнях и невоплотившейся любви, и когда я думаю о них, моя жалость к себе вмиг исчезает. Но остается печаль.
Сидя возле гроба, я расплакалась, да так, что не могла унять слезы. Все, что могло быть между мной и бабушкой, и между мной и тобой, и между павшими солдатами и их женами и детьми, – как же это вынести? И чему теперь мне остается радоваться? В эту ночь ты умер снова, не знаю, в который раз. Но еще никогда с твоей смертью не приходила такая пустота.
Наплакавшись у гроба, я встала и пошла бродить по церкви. Посидела за органом, на котором так много играла, потом – в ложе, где так часто сидела с вязаньем или готовила уроки и где мы любили друг друга. Я сидела там и плакала, от воспоминаний было мне невыразимо больно, однако я не могла остановиться, вспоминала, вспоминала и вспоминала, и ты словно был рядом со мной, и в то же время я с тоской сознавала, что тебя нет.
Когда за окнами посветлело, я ушла. Через поля добрела до нашего места на опушке леса. Там все пока без изменений. Я стояла там, смотрела, чего-то ждала, сама не зная чего, и за лесом взошло солнце и озарило своим светом деревья, сначала верхушки, потом целиком, а потом и поле. То было чудесное зрелище.