И они молча двинулись прочь от порта и от людей. Пройдя немного, под аркой, ведущей на улицу Марин, Фалько вытащил портсигар и раскурил две сигареты. Молча, глядя друг на друга, постояли в полумраке. В нашей жизни такое уже бывало, подумал Фалько. И у нее, и у меня. Какая, однако, печальная, повторяющаяся и нескончаемая история.
– Что намерена делать теперь? – спросил он наконец.
Спросил главным образом затем, чтобы нарушить молчание. Ева затянулась и медленно выпустила дым из ноздрей и изо рта.
– Попрошу дать мне новое задание.
Она ничего не прибавила больше: оба знали, что в этом и нет необходимости. Ну разумеется, сказал про себя Фалько. Вернется в Москву, или в Валенсию, или куда там еще пошлют ее начальство и собственная вера – холодная, рациональная и несгибаемая. Вооруженные ею люди не станут тратить свои последние минуты, спрашивая Отца, за что Он их оставил. Они – эти сироты под небом, где нет богов, – стиснут зубы, глядя в землю, и, как сделала только что Ева на пирсе, вскинут кулак, прежде чем задергаться в петле палача или упасть под залпом расстрельной команды. Тайные сходки в харчевнях, пропахших дымом и по́том, рабочие, бегущие под пулеметным огнем, замученные, заточенные или убитые товарищи – и все это для того, чтобы звери в голубых, черных или коричневых рубашках знали, что человечность не побеждена, и борьба продолжается, и близок последний и решительный бой. Так видит мир Ева Неретва, и никто не заставит ее взглянуть на него иначе. Никто и никогда. Она будет нести эту идею, как несут старый ободранный чемодан, который тем не менее нельзя выбросить, – до последнего своего часа. До последней карты Смерти.
– Тебе надо вымыться… Привести себя в порядок, обработать синяки и ссадины… На тебя без слез не взглянешь.
Ему почудилась улыбка у нее на губах. Чуть заметная.
– Да и ты выглядишь не лучшим образом.
– Ты же меня чуть не убила ночью.
– А ты – меня.
– Знаешь, ты застала меня врасплох. Проявила свой страх, как это бывает у храбрецов, – была напряжена и спокойна, ожидала удара и готова была нанести ответный.
Ева ничего ему на это не ответила. Оба продолжали курить, словно оттягивая миг расставания.
– Мой отель недалеко, – сказал наконец Фалько.
– И мой тоже.
Последовало недолгое молчание.
– Стало быть, каждый сам по себе.
– Выходит, что так.
С деланым безразличием они бросили окурки и двинулись дальше, вверх по склону. А дойдя до медины, снова остановились напоследок. Далеко за портом и волнорезом горизонт заволакивало туманом, окутывало низкой, грузной свинцовой тучей.
– Не верю, что мы и вправду любили друг друга, – пробормотала Ева.
Фалько задумался на секунду – или сделал вид.
– И я не верю.
Он смотрел на ее усталое лицо, на глаза, в которых было что-то неуловимо славянское, на выбившуюся из-под косынки прядь золотистых волос. Ему хотелось прикоснуться к ним, но вместо этого он поглубже засунул руки в карманы.
– Слышишь? – вздрогнув, сказала она.
Он обернулся лицом к морю и, затаив дыхание, прислушался. И услышал раскаты орудийных выстрелов. Повторяемый эхом грохот звучал монотонно и зловеще, будто кто-то бил в исполинский барабан, сделанный из человеческой плоти. И где-то далеко в открытом море вспыхивали, еле одолевая туман, огненные зарницы.
17. Эпилог
Лоренсо Фалько пересек вестибюль саламанкского «Гранд Отеля», поздоровался со швейцаром и с портье, назвав обоих по именам, и мимо людей в голубых рубашках, в защитных френчах, в высоких сверкающих сапогах прошел в бар.
На улице вот-вот должен был начаться военный парад. Фалько с трудом протиснулся сквозь густую толпу, которая намеревалась фашистским салютом или иным способом, сообразным обстоятельствам, приветствовать войска, маршировавшие к пласа Майор под балконами, откуда свисали флаги – национальные, карлистские и Фаланги. Ожидалось, что каудильо произнесет речь с балкона ратуши. Праздновали победу (относительную) под Харамой, чтобы скрыть поражение (полное) под Гвадалахарой. Войне шел восьмой месяц, война шла вширь и вглубь.
Фалько остановился в дверях американского бара, у витрины с яркими кольцами серег, украшенной тремя скрещенными флажками – нацистским, испанским и португальским. Благоухающий бриллиантином и лосьоном – десять минут назад его побрили в парикмахерской, – он словно сошел со страницы британского мужского журнала или каталога голливудских красавцев. Фалько был выдержан сегодня в элегантной серой гамме: с серой шляпой в руке, в сером костюме-тройке – галстук, носки и платочек в верхнем кармане пиджака были чуть светлее тоном – и в замшевых башмаках.
Оглядывая посетителей за стойкой, он вытащил из кармана портсигар, а из него сигарету и осторожно постучал ею по стеклышку наручных часов, прежде чем поднести к губам. С дальнего конца стойки адмирал сделал ему знак и, когда Фалько сел рядом, спросил:
– Как относишься к Биаррицу?
Адмирал посасывал погасшую трубку. Он был, как всегда, в штатском, а свою фетровую шляпу положил рядом, на потертый портфель. Фалько взглянул на него с интересом:
– Бывал я в местах и похуже.
– Ага… Что будешь пить?
Бармен уже приблизился и застыл в почтительном ожидании.
– По-прежнему обходимся без водки, Леандро?
Рябоватое лицо бармена оставалось бесстрастным, но глаза насмешливо заблестели.
– Только галисийский орухо
[25], дон Лоренсо. – Он придвинул Фалько пепельницу. – Патриотический напиток. Сами понимаете.
– Проклятые марксисты.
Бармен покосился на адмирала.
– И не говорите, сеньор! Воистину так.
– Тогда сделай мне хупа-хупа
[26] по-испански. Мне и этому сеньору.
– Тысячу раз тебе говорил, что в рот не беру этих бабских крюшончиков, – сказал адмирал.
– Ладно. Скотч или коньяк?
– Коньяк.
– Тогда подай французского, Леандро. Если есть.
– Арманьяк, сеньор? – спросил тот.
– Ну, например.
– С содовой, – вмешался адмирал.
– Добавлять в арманьяк воду из сифона – кощунство.
– С содовой, я сказал! Мать вашу.
Когда бармен отошел, Фалько вопросительно взглянул на своего шефа. А тот критически воззрился на него единственным глазом.