— Нет, мой фюрер, вы определитесь, — честно сказала я Тишину. Сам напросился на базар… — Либо «порядок», либо — «национал-большевизм»…
И увольте: давайте не будем здесь дальше развивать тему о вариантах расшифровки буквы «П»…
— А настоящий русский порядок… — всего через полгода тяжело проговорит уже совершенно другой Соловей в какой-то непоправимо следующей жизни, — сохранился теперь только на неподментованных зонах — и на Кавказе…
Апокриф от экстремиста
Однажды в последнюю субботу июля после ЦК Тишин грозно распахнул дверь собственной квартиры. И с порога прокричал Вию в хвост шеренги разномастных личностей, почему-то дружно выстроившихся в коридоре:
— Леша, первую полосу переверстываем. Велено большими буквами прописать, что из партии исключили Коноплева…
«У-у-у…» — подумала я. В смысле: только теперь?..
Национал-большевик Роман Коноплев — автор книги «Евангелие от экстремиста». Я услышала о книге от Алексея Голубовича. Собственно, он, друг автора, там был одним из основных героев. Собственно, книга заканчивается тихим кошмаром суда над Алексеем. Собственно, книга почти вся — о национал-большевиках. Я рада, что мне повезло ее прочитать. Роман, спасибо вам за эту книгу. Забавно: вы своего героя, Голубовича, проводили в тюрьму, а я его встретила…
Это был бунт. Может быть, не бессмысленный. Может быть, не беспощадный. Но это был очень спокойно брошенный взгляд так глубоко, куда обычно заглядывать простым смертным не полагается. Это было выступление против… вождя.
Вождь… В книге он сидел на какой-то чужой кухне растерянным, испуганным, запутавшимся человеком. Какие-то дикие идеи каких-то диких переворотов, «заранее обреченные на полнейший провал»… Какие-то нелепейшие попытки закупки какого-то нелепейшего оружия… Апокалиптичный Тишин:
— Рома, Эдуард Вениаминович просто хочет красиво получить пулю…
А собственное войско его — с его какими-то новыми «телегами», «катящимися» уже из тюрьмы, — уже не принимает. «Вождь давно убит. То, что сейчас перед нами, — дурно состряпанный двойник, Вождя подменили в тюрьме. И он нам теперь лжет… Лимоновец и нацбол — абсолютно не одно и то же…» И скрытый гнев во взгляде бойцов, гробящихся за идею: мы достойны своего вождя. Но надо, чтобы сам вождь оказался теперь нас достоин…
И это странное войско: потерянные люди, сбившиеся в стаю. «Ты — кирпич в стене. Просто еще один кирпич в стене…» И эта странная война, где после первого же выстрела начинают воевать не за идею, а за людей, друзей, близких существ, которые в этой мясорубке оказались с тобой рядом… Нет никакой идеи — есть лишь горстка испуганных детей, чей единственный смысл жизни — чтобы рядом кто-то был… Мало хочешь…
И эта твоя отчаянная борьба со всем миром, которая исчезнет, испарится, растает как дым, как только исчезнешь ты сам… И это дело, и эти люди — уже сейчас, уже при жизни — все уже мертвы… Все по Летову: «Заранее обреченные на полнейший провал, мы убили в себе государство…» Апокалипсис. Господи, какая безысходность…
— Национал-большевики там прописаны как иконы… — обронил мне в Нижнем Илья Шамазов. С такой тоской и любовью пишут, наверное, младенца Иисуса, зная наперед, ЧТО ему предстоит пережить…
Взгляд был брошен вроде бы спокойно, но кому-то, похоже, хотелось свернуться под ним, как улитка под паяльной лампой… Отсюда все эти конвульсии с исключением. Партия не выдерживает критики. Вот что было понятно.
Очень, очень много там было чего-то такого, что оказалось абсолютно созвучно моим собственным ощущениям. Ощущениям от общения с этими людьми. Эта вечная неприкаянность и необъяснимая тоска вечно что-то ищущей — и вечно не находящей ГЛАВНОГО — души…
В первый раз я всего лишь пролистала текст, отыскивая знакомые, почти родные имена: Тишин, Голубович… Отчаяние финальных сцен суда над ним. Его боль… Она чуть не разнесла голову мне беззвучным оглушительным взрывом. Я помню только, что неслась потом ночью по улице и рыдала.
…Слепящий шар боли возник между двумя медленными ударами сердца. Он оторвался и всплыл откуда-то с самого дна. Оттуда, где память надежно уже похоронила саму себя. В груди образовалась черная пустота, сердце рушилось, пока растущий шар неторопливо подбирался к горлу. Я чувствовала, насколько медленно и уже совершенно неостановимо меня заполняет тоска предчувствия тяжелой темноты. Тьма издалека неумолимо наваливалась с каждым следующим глухим ударом. Шар нехотя вполз в мозг — и медленно разорвался в мозгу…
Меня оглушил этот безмолвный взрыв, заполнив пошатнувшееся сознание раздирающим звоном. Глаза залепило растекшейся слепящей чернотой. Пронзающая мозг яростная пульсация изнутри сотрясала тяжелыми ударами горячей, превратившейся в единственную реальность боли…
Сердце металось, оглушая каждым ударом, мгновенным рикошетом отдающимся в висках. Глаза слепящей пеленой заволокла бешеная ярость от невозможности унять эту переполняющую меня — и опустошающую боль… Не знаю, может быть, именно так выглядит какой-нибудь удар или гипертонический криз… Оказывается, для этого достаточно одного слова, одной мысли.
Одного удара под дых личному проклятью под названием память…
Черный разлом ужаса. Я рушилась в него. Слезы отчаяния и невыносимой тоски заливали мрак вокруг, рыдания сковали горло. Слепая ярость плетьми гнала сквозь ночную мглу. Не видя и не слыша ничего, я кроила ночь плечами, раскаленным лбом. Врезалась в темень, готовая с воплем рвать любого и крушить что угодно. Мне уже было все равно… Ярость — она действительно слепая.
«И вот нас винтят одного за другим, но на нашем месте остаются шрамы…»
Ночь сжимала кольцом. Проклятые вопросы… Почему?.. Почему?.. Почему?.. Как мы смогли допустить, что нас срезают влет, сбивают, как ударом хлыста? Почему наша жизнь поставлена вне жизни? Где была та грань, которую мы давно уже перешли? Почему стало так опасно жить, как только мы решили стать живыми? Почему жизнь меняет маски в мгновение ока? Почему жизнь и смерть — одно и то же лицо? Почему ты так быстро попадаешь в смерть? Стоит только ступить на свой путь в жизни… Почему все это так близко, так рядом — только сделай шаг? Почему мы не успеваем жить? Мы ведь так хотели…
Почему они? Почему я? Почему мы? Почему эти люди, ставшие непоправимо родными? Почему они стали мне родными? Почему их боль раскаленной лавой заливает меня? Почему их судьба сжимает тисками мое горло? Почему во мне закипает их кровь? Почему они краеугольным камнем упали в память — и стали в ней во главу угла? Почему они превратились в мою совесть? Почему сразу в кровь падают слова ПРИГОВОРА, который жизнь неумолимо зачитывает им? И раскаленным оловом прожигают мечущийся в поисках выхода и ответа мой воспаленный мозг… Когда наша жизнь превратилась в упрямую игру со смертью? В какой момент вдруг прекратились игры, и нам в лицо блеснул оскал: «Здесь все уже всерьез…»?
Почему их путь свивается петлей вокруг моих ног? Почему выбивает почву из-под ног у меня? Почему пропастью расходится у меня под ногами? Почему их жизнь стала моим проклятьем? И что делать, когда начинаешь понимать, что уже не можешь не зачитать приговор самой жизни — если она такая? Их — и… своей…