– Почему? – последовал вопрос.
– Потому что жена у меня тоже сырая!
– А с какой стати котлеты у нее на плече?
– А с той, что котлеты мне по вкусу, равно как и жена! Почему не изобразить их вместе?
Ему пришлись по нраву американские репортеры: они «прекрасно знают свое дело и, представьте себе, понимают толк в ахинее. У них тончайший нюх на сенсацию, они сразу берут быка за рога и, пользуясь естественным замешательством, быстро докапываются до той самой изюминки, что завтра украсит первую полосу газетного меню… Американцы – прирожденные журналисты. Злоба дня – их идол».
Чтобы покорить Америку, ему пришлось ей покориться, выразив свое почтение: «Нью-Йорк вознес к небу, как трубы гигантского органа, свои небоскребы – пирамиды демократии, знак свободы. Нью-Йорк, гранитный страж у азиатских пределов, призрак Атлантиды, поднявшийся из глубин подсознания!»
Поистине поэтические строки. Писались они в Америке для тамошних читателей: «Поэзия Нью-Йорка стара и яростна, как мир. Она все та же, и своей первобытной силой она обязана той же содрогающейся в бреду живой плоти, что порождает всякую поэзию, – земному бытию. Передо мной был “Вечерний звон” Милле третичного периода: сонм склоненных фигур, замерших в напряженном ожидании соития. Вот-вот эти нью-йоркские ночи и небоскребы вопьются друг другу в горло, как те скорпионы-каннибалы, – и погибнут. Никакой не механизм гоняет тягучую жидкость по жилам центрального отопления этого гигантского звероящера, и вовсе не сплав держит его тяжелый костяк, а неизбывная, нерастраченная жажда крови. Ею рождена поэзия Нью-Йорка.
Она неподвластна законам разумной эстетики, она вообще не имеет ничего общего с эстетикой…
Поэзия Нью-Йорка – это не выстроенный ради удобства и пользы небоскреб, а многотрубный орган из алой слоновой кости. И суть не в том, что трубы его царапают облака, – само небо откликается органному звуку; там, в небе, эхом отдается каждое его дыхание, каждая нота этой земной жизни, каждый всплеск первобытной материи. Нью-Йорк – не куб и не призма. Он круглится. Он багров, а не бел. Нью-Йорк – это скругленная пирамида или, вернее, слегка вытянутый кверху шар из багровой плоти в веточках вечных прожилок; это драгоценный рубин, устремленный к небу застывшим кристаллом органа; неограненный рубин, похожий на опрокинутое сердце».
Умел Сальвадор Дали удовлетворять запросы публики, не только развлекая и ошеломляя ее неожиданными образами, поступками или суждениями, но и ублажая ее самолюбие, в том числе патриотическое (помните, как он плевал на патриотизм в обращении к молодежи Каталонии?).
Сальвадор Дали открыл для себя Америку, и для Америки стал открытием. Во многом благодаря этому его финансовое положение стало неуклонно улучшаться. Быстро менялись и убеждения художника. Он знал, что американские СМРАП (средства массовой рекламы, агитации, пропаганды) изображают атеистов и коммунистов как злодеев и врагов общества. Поэтому в своих экстравагантных высказываниях умело обходил острые темы. Правда, в одном случае едва не произошел конфуз.
В его честь был устроен сюрреалистический «бал сновидений». Со слов Дали: «Этот праздник вошел в историю Соединенных Штатов как эпохальное событие… Властная длань сюрреалистического сна выволокла из глубин подсознания все безумные порывы, причуды и мании… Дамы из общества представили собравшимся доказательства своего утонченного вкуса: одни явились в птичьих клетках, надетых на голову, и без одежд, другие изукрасили свои обнаженные тела налепленными страшными язвами, третьи претерпели муку и нанесли себе увечья – исцарапались в кровь и продырявили тело булавками, которые так и остались торчать. Помню одну прелестную женщину – бледную, с одухотворенным лицом. Ее рот то дергался, то кривился в вырезе платья – прямо посреди живота. Там и сям со щек смотрели глаза, на спинах зияли черные язвы подмышек. Голову мужчины в окровавленной ночной сорочке покрывала тумбочка.
В конце концов он ее распахнул – и стая разноцветных колибри вырвалась на свободу. Устроителям бала пришла в голову счастливая мысль подвесить над парадной лестницей ванну, наполненную до краев. Казалось, она вот-вот опрокинется и рухнет, затопив собрание. А в бальной зале в углу на подпорках громоздилась ободранная бычья туша – чрево быка зияло, являя взору штук шесть граммофонов. Наряд, в котором явилась на бал моя жена, назывался “Изысканный труп”. На голову Гала прицепила куклу, искусно имитирующую детский трупик, изглоданный муравьями; череп же муляжа сжимали клешни фосфоресцирующего рака».
Правда, то же событие, а также обстоятельства прибытия Дали в Америку несколько иначе изложил Луис Бунюэль. Судя по всему, он написал правду: «Когда он в первый раз приехал в Нью-Йорк в начале 30-х годов – эту поездку организовал его торговец картинами, – Дали был представлен миллиардерам, которые ему очень нравились, и приглашен на костюмированный бал. В тот момент вся Америка переживала трагедию из-за похищения ребенка знаменитого летчика Линдберга. На этот бал Гала явилась в одежде ребенка, со следами кровоподтеков на лице, шее, плечах. Представляя ее, Дали говорил:
– Она вырядилась в одежду убитого ребенка Линдберга.
Его не поняли. Он позволил себе насмехаться над чем-то почти священным, над историей, прикосновение к которой было недопустимо ни под каким предлогом. Продавец картин сделал ему выговор, Дали повернул на 180 градусов и стал рассказывать журналистам на псевдопсихоаналитическом жаргоне, что Галя действовала под влиянием комплекса “X” и что речь идет о фрейдистском травести».
Такое поведение вполне в стиле Сальвадора. Он был расчетлив, изворотлив, а теперь подчинял свои слова и поступки одной цели – рекламе своей особы и своих произведений для успеха у состоятельной публики. Правда, с нарочитой наивностью отметил: «Мифологизация моего образа шла быстро и уже безо всякого моего участия». Как бы не так! Он придумывал всяческие выверты, порой входя в роль параноика для создания образа мифологического героя «не от мира сего».
…Пародия Александра Архангельского (упомянутая в начале данной главы) относится ко времени пребывания Маяковского в Америке. Советский поэт, беспартийный коммунист, мог с полным основанием сказать: «На буржуев смотрим свысока» – и наплевательски относиться к «поэзии Нью-Йорка», подчиненной погоне за прибылью. Но был и другой поэт, у которого впечатления от Америки были почти такими же: Федерико Гарсиа Лорка.
Выступая в Мадриде в 1931 году, он сказал: «Я назвал свою книгу “Поэт в Нью-Йорке”, но вернее было бы сказать “Нью-Йорк в поэте”. В моей душе. Пусть мне недостает ума и таланта, зато я не хуже мальчишки скольжу по коварному карнизу дней, скольжу – и ускользаю…
Я не стану описывать Нью-Йорк снаружи. Бурным потоком хлынули в последние годы путевые очерки о двух городах-антагонистах: о Нью-Йорке и о Москве…
Первое, что бросается в глаза, – это умонепостигаемая архитектура и бешеный ритм. Геометрия и тоска. Сначала кажется, что ритм этот радостен, но стоит уловить ход социального механизма и ощутить гнетущую власть машины над человеком, как услышишь в этом ритме тоску – зияющую, мучительно затягивающую – и поймешь, что она способна толкнуть на преступление.