– А я считаю, поторопился ты, Юрий Гаврилович, поторопился. Можно было еще сторговаться. Тут народец, знаешь какой – так и глядят, чтобы нашего русского простодушного брата облапошить.
– Помню как-то на гастролях в Ашхабаде, – вступил с очередной поучительной историей Носов, – Петр Ильич Гладченко – царствие ему небесное, великий артист был, великий! Сейчас таких не делают уже! Так вот, Петр Ильич на рынке местном одного торговца так запутал, так заболтал, что он ему мешок урюка даром насыпал, только бы отстал.
– Да что ты? – вскинулся Введенский, пораженный таким искусством.
– Да-а, – важно пробасил Морж. – Всей гостиницей потом водку урюком закусывали.
Юрий Гаврилович всхохотнул, заколыхался и едва не выронил из рук одну из пузатых сумок. Тут они увидели Катю, окружили ее и начали шумно интересоваться, что и почем она уже успела накупить для оставшихся в Москве родни и друзей. Сбежать от не в меру активной троицы оказалось не так-то просто, и Катя еще полчаса вынуждена была выслушивать советы по бессмысленному и беспощадному турецкому шопингу, пока не сообразила заявить, что ее ждут на турецком телевидении.
В общем, заслуженные русские драматические актеры в Турции не терялись и все свободное время посвящали выискиванию наиболее экономичных вариантов приобретения добра. Сережа, трогательно смущаясь и краснея, как-то пожаловался Кате, что не может спокойно сходить на завтрак в апартаментах, где их разместили, потому как в столовую тут же являются Носов, Введенский и Пестриков и, нимало не стесняясь, тут же начинают паковать разнообразные яства в необъятные баулы.
– А потом они все это в номере едят, – доверительно сообщил он. – Чтобы на обед и ужин не тратиться. Юрий Гаврилович и меня с ними звал. «Чего у тебя, говорит, Сергунь, деньги лишние, что ли? На завтрак вон сколько всего дают – и все даром. А наш русский брат актер – человек скромный, ему этих роскошеств и на обед, и на ужин хватит».
Вскоре Катя и сама убедилась в правдивости Сережиных слов, когда на одной из репетиций троица принялась закусывать прямо в зале, расположившись на самом дальнем ряду. Акустика в помещении была отличная, и Кате отчетливо слышно было, как они увлеченно хрустят свежей выпечкой и жуют соленые турецкие сыры. Разгонять стихийно образовавшийся банкет она не стала – не было ни времени, ни желания выслушивать очередную захватывающую историю о тяготах жизни российских актеров на гастролях. Однако при случае настоятельно попросила всех членов труппы еду и напитки на репетиции не проносить.
Главным же событием этого месяца, тем, что определяло Катино настроение, вдохновляло, придавало сил и заставляло по утрам энергично подскакивать с кровати, стала ее зародившаяся в ту сумасшедшую ночь дружба с Эртаном. Теперь Кате и смешно, и неловко, и стыдно было вспоминать, как она изначально отнеслась к этому человеку. Посчитала его бездарью, интриганом, приспособленцем, каким-то женоподобным растленным типом… Нужно же было после пятнадцати лет работы на театральном поприще так ошибиться! В ту ночь Озтюрк поразил Катю внезапной лихостью, решительностью, неожиданным в таком рафинированном интеллигентном человеке безумным азартом и жаждой жизни. Тогдашние ее эмоции, наверное, можно было бы списать на то, что она изначально ошиблась в этом актере, приняла его за кого-то другого. Если не тот факт, что и сейчас, спустя больше месяца знакомства, Эртан каждый день не переставал ее удивлять.
Прежде всего, конечно, своим дарованием. Катя окончательно убедилась в том, что та гениально сыгранная сцена не оказалась какой-то случайной удачей, выгодным стечением обстоятельств. Нет, Эртан с каждой репетицией снова и снова убеждал ее в том, что обладал немыслимым, доселе невиданным ею талантом. В том, что роль эта была его как будто бы по праву рождения, словно бы именно ее он и ждал всю жизнь, больше того, словно бы именно под него ее и писали.
После той первой сыгранной им сцены Иешуа, в которой, как Озтюрк позже признался Кате, он очень сильно нервничал, он с каждым часом погружался в роль все глубже и глубже. Это казалось немыслимым, но у него как будто бы даже черты лица изменились, заострились, делая сходство с персонажем еще более полным. Всю жизнь ждавший достойной, серьезной, глубокой роли, может быть, даже именно этой, Эртан проживал ее всем своим существом, не щадя себя, выкладываясь без остатка. Однажды на репетиции заметив наиболее удачный угол падения света, Катя сделала соответствующие распоряжения световикам, и теперь, когда на сцене появлялся Иешуа, луч софита всегда был направлен на него под нужным углом, отчего невероятные зеленые глаза Эртана сияли так, что, казалось, проникали в душу даже тем, кто сидел на самых последних рядах. В них хотелось утонуть, забыть обо всем и с головой нырнуть в эту кроткую мудрость, пронесенную через боль и страдание и все равно не утратившую своего бесконечного милосердия. И даже у Кати, опытного режиссера, серьезного, рационального человека, иногда закрадывались жутковатые сомнения – что, если это не Эртан Озтюрк, что если сам Иешуа Га-Ноцри являлся на сцену и говорил с ними оттуда и смотрел этими своими пробирающими до глубины души невозможными глазами?
Стоило Эртану заговорить на сцене, как все шорохи в помещении стихали, все внимание тут же обращалось на него. Голос его, в жизни мелодичный, приятный, мгновенно преображался, становился проникновенным, звучным настолько, что даже слабый шепот слышен был в самых удаленных уголках зала. Катя, не понаслышке знавшая, как трудно бывает работать с киноактерами, была поражена тем, как прекрасно Эртан чувствовал театральное пространство.
И дело было не только в поставленном голосе. Нет, Эртан на сцене был удивительно органичен, демонстрировал поразительное нечеловеческое чутье, интуицию, позволявшую ему, едва поднявшись на подмостки, мгновенно схватывать атмосферу прорабатываемого отрывка, считывать других занятых в эпизоде актеров. Словно двигаясь на пружинящих кошачьих лапах, он проникал в действие осторожно, плавно, встраивался, и через секунду уже и помыслить было нельзя о том, что происходившее сейчас в лучах софитов было лишь представлением, театральной постановкой. Нет, благодаря Эртану перед Катей горячо билась, пульсировала, гнала кровь по сосудам сама жизнь во всей ее полноте.
В игре Озтюрка не было штампов. Катя, всю жизнь проработавшая с актерами, отлично знала, как часто даже самые заслуженные мастера используют на сцене однажды уже испытанный ими, проверенный и заслуживший похвалы критиков жест, особый поворот головы, выгодную позу, драматичный залом рук. Но с Эртаном не было ничего подобного. Иногда, вернувшись с репетиции, Катя из какого-то пытливого профессионального интереса просматривала старые роли Озтюрка, фильмы с его участием и снова и снова убеждалась в том, что он никогда не повторялся. Очевидно, все дело было в том, что, вживаясь в роль, Эртан совершенно не думал о том, как будет выглядеть, не размышлял, какую позу принять или какой жест исполнить для того, чтобы точнее донести до зрителя эмоцию. Нет, он просто жил новым образом, вливался в него так же органично, как в разворачивавшийся на сцене эпизод, дышал, чувствовал, мыслил, как его персонаж. Оттого, наверное, и создавалось у Кати каждую репетицию ощущение какой-то дьявольщины, не постановки, нет, но куска жизни, ее волей перенесенного на театральные подмостки, создающихся и рушащихся на ее глазах судеб живых людей.