Ни один предмет в МГУ, даже естественные науки, не избежал политизации. Биология и физика годами находились в идеологических тисках. Сталинское учение искалечило само понятие права: была отвергнута презумпция невиновности, и за доказательство вины принималось признание вины самим обвиняемым. Однако в учебный план входило римское право, история политической мысли, конституции “буржуазных” стран, особенно США, и, вместо того чтобы отворачиваться от идеологии идейных противников, студентов побуждали внимательно ее изучать – пускай лишь для того, чтобы лучше понимать классового врага. Некоторые преподаватели, даже следуя партийной линии, умудрялись едва заметными намеками выражать скепсис. У одного профессора все время пересыхало в горле, когда он читал лекции, и он держал под рукой стакан воды. “Даже лучшие лекции приходится разбавлять водой”, – с многозначительной улыбкой сообщал он студентам
[154]. Другой старорежимный профессор, Серафим Юшков, всю жизнь посвятил изучению Киевской Руси, и вдруг его обвинили в “безродном космополитизме”. Обычно этот ярлык вешали на евреев. “Абсурдность обвинений была… очевидна”, – вспоминал Горбачев, тем более что Юшков всегда одевался как “старый добропорядочный русский интеллигент”: широкополая соломенная шляпа, подпоясанная шнурком рубаха-толстовка с вышивкой. Тем не менее Юшкова вызвали на заседание факультетского ученого совета для проработки, и там он, взяв свою старую соломенную шляпу, произнес в свою защиту всего три слова: “Посмотрите на меня!” От Юшкова сразу же отстали. “Мы любили лекции Серафима Владимировича”, – писал Горбачев, однако порой эта любовь выражалась в идеологических розыгрышах. Например, студенты вдруг спрашивали старого профессора, почему это он, анализируя историю Киевской Руси, не ссылается на классиков марксизма-ленинизма? “И тогда он лихорадочно открывал громоздкий и весьма вместительный портфель, извлекал из него одну из своих книг и, надев очки, искал соответствующие высказывания”
[155]. Вся соль такого розыгрыша заключалась в том, что студенты, желая высмеять неусыпный политический контроль, сами ехидно его имитировали.
Поначалу однокурсники в МГУ подтрунивали над Горбачевым, который держался и разговаривал как деревенщина: “Многое, что для меня было новым, им было известно со школьной скамьи. Но я-то заканчивал сельскую школу”. Однако он внушил себе, что его невежество – скорее достоинство. Ведь москвичи часто “боялись показать свое незнание каких-то проблем или фактов. Им, видимо, казалось, что спрашивать, выяснять – значит проявлять свою неполноценность”, в нем же “горел огонь любопытства и желания узнать и понять все”. Хотя Горбачев говорил про себя – “отсутствием самолюбия… никогда не страдал, и все новое воспринималось мною довольно быстро”, ему все-таки приходилось прикладывать много усилий, чтобы хорошо учиться. Довольно скоро он уже “мог на равных участвовать в студенческих дискуссиях с самыми способными однокурсниками”
[156].
Горбачев признавался, что учился “жадно, лихорадочно”. “Мы все трудились изо всех сил, – вспоминал Рудольф Колчанов, – но он старался больше остальных”
[157]. “Тому, на что у других уходил час или два, – рассказывала Михалева, – он отдавал три-четыре часа”. “Он был очень прилежным, – добавляла она. – Когда остальные ложились спать, он все еще занимался”. “Я достоверно знаю, – говорила Зоя Бекова, – что он раньше двух ночи никогда не ложился спать. Он сидел и без конца набирался знаний. Он изучал, он читал, он изо всех сил старался поднять себя до уровня того, который он считал необходимым для общения с москвичами… Вставал он, говорят, чуть ли не в пять утра или в шесть”
[158]. “Ум у него был совершенно не деревенский”, – вспоминал Володя Либерман, учившийся в одной группе с Горбачевым, Михалевой и Зденеком Млынаржем.
Горбачев всячески демонстрировал свое превосходство в области труда. По воспоминаниям Либермана, “он весь первый курс носил свой орден Трудового Красного Знамени и привлекал к себе внимание”. Вместе с тем, по словам Михалевой, у Горбачева, по-видимому, “не было никаких комплексов: он понимал, что ему недостает культуры, и сам искал чужой помощи”. Михалева – черноволосая девушка с зелеными глазами – была в числе тех, к кому он обращался за помощью. Однажды она сказала ему: “Миша, ты живешь в общежитии, бедняжка. Нельзя все время питаться эти ужасными сосисками! Приходи заниматься ко мне домой… Моя мама прекрасно готовит!” Кроме того, Надежда знакомила Горбачева с культурной жизнью Москвы. “Иногда он приходил ко мне и говорил: ‘Надя, если пойдешь в музей, пожалуйста, возьми меня с собой и объясни мне, что чувствовал такой-то художник’. Или: ‘Если соберешься в консерваторию, возьми меня тоже, расскажи мне, о чем думал такой-то композитор’. Он совершенно не стеснялся попросить о таких вещах”. Другой приятель вспоминал, как Горбачев расспрашивал однажды про балет и признавался: “Я о нем только слышал, а сам ни разу не видел”.
“Я знаю, что я ему немножко нравилась, – вспоминала Михалева. – Вообще, он не был бабником, чтобы там, понимаете, бегать”. “Он был равнодушен к выпивке и картам, – рассказывал Либерман. – И хотя он был очень хорош собой, с этой своей густой шевелюрой, он никогда особенно не интересовался женщинами”. На одном фотоснимке тех лет Горбачев действительно смотрится как французская кинозвезда: темные волосы, темные глаза, мягкая фетровая шляпа. Но Горбачев “всегда отличался поразительной работоспособностью… Никаких хобби. Никаких побочных увлечений. Только работа”
[159]. Сам Горбачев писал об этом так: “Попав в Москву, я твердо решил, что все пять лет пребывания в МГУ будут отданы только учебе. Никаких ‘амуров’”
[160].
Но благодаря бурной общественной жизни, кипевшей в студенческом общежитии МГУ, вскоре все переменилось. Старые учебные корпуса, где размещались разные факультеты университета, еще оставались в центре города, на Моховой, в двух шагах от Кремля. А вот общежитие находилось километрах в пяти оттуда, в Сокольниках, по адресу Стромынка, 32, неподалеку от берегов Яузы
[161]. В этом большом четырехэтажном желтом здании, выстроенном в начале XVIII века, еще при Петре I, как военные казармы, помещалось несколько тысяч учащихся. Студентов и аспирантов расселяли по комнатам в соответствии с факультетами: отдельными группами жили историки, философы, физики, биологи, филологи, юристы и другие. В каждой комнате проживало до двадцати двух первокурсников, а из мебели там имелись в основном кровати (прямо под ними студенты и хранили в чемоданах личные вещи), прикроватные тумбочки, один большой общий стол с несколькими стульями, пара книжных полок и единственный платяной шкаф. Второкурсникам отводились комнаты, где помещалось “всего” одиннадцать человек, а третьекурсники жили совсем “просторно” – вшестером. На каждом этаже находилась общая кухня, которой по очереди пользовались сотни студентов, и большая уборная – без горячей воды. Раиса Горбачева, чье детство тоже прошло в глубинке, вспоминала, что в женской уборной имелись только унитазы и раковины
[162]. По воспоминаниям Колчанова, в мужской уборной не было ни отдельных кабинок, ни дверей: просто шеренга унитазов. Зденек Млынарж, привыкший в родной Чехословакии к гораздо более цивилизованным санитарным условиям, упоминал об “общем нужнике с помывочной зоной” и добавлял, что “на всех жильцов большого здания имелась одна-единственная русская баня во дворе”
[163]. Мужчины и женщины могли посещать баню по очереди – через день
[164].