– Послушайте! – забормотал Лопухин. – Я сам лучше всех знаю, что со мной. Я с этой гангреной живу уже пару лет, и ничего! Только рисовать не могу. Но если мне оттяпают руку, я жить не смогу, понимаете?
Он прочувствовал, что сейчас не выдержит, разрыдается, стиснул зубы.
– Лежите, лежите! – уже мягче, сочувствуя, сказал медбрат. – Врачи разберутся.
– Я никогда не дам своего согласия! – прохрипел Лопухин, багровея не только лицом, но и шеей. – Меня еще можно лечить! А резать – последнее дело! Тогда пусть совсем умертвляют!
В больнице у него началась истерика. Лопухин плакал, кричал, требовал, чтобы позвали самого главного специалиста по гангрене, не давал притронуться к своей правой забинтованной руке, на марлевой поверхности которой проступили желтовато-зеленые мокрые пятна. Сделали укол, и через пять минут он провалился в глубокий, тяжелый, похожий на каменный, сон.
* * *
…увидел себя на ступеньках церкви, в которую недавно его водила Нина, услышал, что там идет служба. Во тьме, в теплом блеске свечей, особенно ярко, как звезды на небе, светились веселые детские лица. Тела детей не были видны и не было понятным, кто их держит, почему они так высоко.
Вскоре он сообразил, что дети сидят на руках невидимых родителей, и опять удивился, что родители, священник, дьякон погружены в кромешную темноту, и только дети освещены так ярко, что виден любой волосок на затылке. И вдруг, в темноте, проступило знакомое. По радостному трепету, охватившему его, Лопухин догадался, что эта еле заметная женщина, которая стоит на коленях со свечкой и молится, конечно же, Нина.
«Голубушка! – подумал он с нежностью. – О чем она просит?»
Он смотрит на ее светловолосую голову, мягко склоненную шею с проступившими под кожей хрупкими холмиками позвонков, круглый и нежный рисунок плеч, которые тоже немного колеблются. Взгляд его стекает ниже, лаская ее спину, обтянутую белым холщовым платьем, с выступающими лопатками, которые сразу напоминают ему едва заметные, словно бы недоразвившиеся по какой-то причине ангельские крылья.
«Вот так я ее напишу! – радостно подумал он. – И чтобы торчали эти пятки в черных босоножках со стоптанными каблуками. Да, чтобы они торчали из-под белого подола. Как это сделал Рембрандт. Потому что он гениально это сделал, потрескавшиеся черные пятки у блудного сына. Ведь все смирение человека именно в этих пятках…»
И с волнением, которое ново и внезапно для него, замечает, как мощно возвышаются над черными пятками ее ягодицы, напоминающие свежие хлеба, чувствует соль в горле, сладкую истому во всем теле, вспомнив, что Нина – его законная жена…
* * *
– Ну, что? Ампутация? – сказал горбоносый, ярко-синеглазый молодой доктор, слегка улыбаясь губами и грустно темнея глазами в ответ на вопросительный взгляд другого, тоже молодого, жилистого и худого доктора с сеточкой кружевных сосудов на висках. – Ждать нельзя. Погибнет.
– Конечно. Но он ведь согласия не даст.
– Ну, почему не даст?
– Художник, я только что выяснил. Работать не сможет. Сопьется.
Синеглазый понимающе кивнул.
– У него, между прочим, жена имеется. Недавно женился. Так что юридически можно, в принципе, с ней договориться.
– Жена не может принимать за него решение, – заметил второй доктор и подавил зевоту. – Черт! Я вторые сутки дежурю, забыл, как моя собственная жена выглядит. Ну, что? Тогда нужно сказать Нэнси, чтобы срочно разыскала его жену, пусть приезжает. Все равно она должна знать, что он попал в больницу.
Пожилая медсестра, с мелко кудрявыми волосами, начавшими седеть на затылке, с кольцами на всех пальцах, ласково кивнула головой, когда синеглазый попросил ее сообщить жене пациента Юрия Лопухина о том, что произошло.
* * *
Вечером в субботу Нина заявила Левину, что завтра берет выходной: Николай приезжает. Лицо у Левина стало каменным, он на нее не смотрел.
– Вы уже брали на этой неделе полтора дня. В среду сдавали отпечатки пальцев для документов, так? Вчера ездили в церковь на вечернюю службу.
– Хорошо. Я отработаю. Я верну это время.
– Значит, вам нужен весь день завтра?
– Да, целый день. И ночью я не буду ночевать здесь.
У Левина подскочили брови.
– А где вы будете ночевать?
– С мужем.
– Ах, с мужем! Ну да, ну да! А где будет ночевать ваш муж?
– Еще не знаем. Но нам обещали сдать комнату.
– А, вам обещали сдать комнату! Отлично, отлично.
– Я же говорю вам, что отработаю, – у нее задрожали губы.
– Отработаете, и спасибо.
Она посмотрела на него быстро и странно: со стыдом, неприязнью и одновременно так, словно хочет о чем-то попросить.
– Я вот о чем… Если уж нам совсем будет негде… Так, может, он здесь…
Левин громко сглотнул слюну. Он подумал, что еще совсем недавно, ну, год-два назад, когда Зоя была здорова, и в доме было весело, многолюдно, бестолково, никому бы и в голову не пришло отказать в ночлеге приезжему незнакомому человеку, потому что стилем их с Зоей жизни была именно такая разухабистость, открытость, показное добродушие, за которое их любили, и поэтому не было ни одного выходного, чтобы их не позвали на чью-нибудь свадьбу, день рождения, просто так: посидеть, поболтать… Но теперь! Но теперь, когда жена с ее полуоткрытым ртом сидит перед невключенным телевизором и тихо дремлет, когда он не может отлучиться на неделю, слетать, например, в тот же Питер, теперь, когда в гостях она молчит с неподвижным лицом и всклоченными, сизыми от седины волосами, – теперь все иначе. И не надо пользоваться его домом, его деньгами, им самим, не надо пользоваться тем, что Зои нет, а та, которая носит ее платья и поет «Подмосковные вечера», гневно блестя черными глазами, – давно не Зоя.
– Только в самом крайнем случае… – пробормотал он. – В самом, самом крайнем…
– Понятно, – сказала она тихо, но ноздри ее раздулись. – Теперь все понятно.
«Она ненавидит меня, а я ненавижу ее! – подумал Левин. – За что? Но ведь это так!»
– Вы, если вечером сегодня куда-то уходите, – сказала Нина, не глядя на него, – поднимитесь к Зое, а то она вчера плакала. Боится, что вы ее бросили.
– Бред! – простонал он. – Вы знаете, Нина, что все это бред! Она через две минуты уже забыла, почему она плакала!
– Бред – не бред, а только больного человека тоже нельзя так…
– Как? – он впился глазами в ее замкнувшееся брезгливое лицо.
– Вот так. Совсем не уважать.
– Слушайте, вы знаете ее диагноз? Вы знаете, что ее эмоции ровным счетом ничего не значат? Что она сегодня, например, проснется и начнет готовиться к экзаменам в институт? Или к нашей с ней свадьбе? А вы говорите: «Плакала»!