– Ну, что ж, что не веришь? Вот ты говоришь, что не веришь, а сам Его чувствуешь.
– Откуда ты знаешь, что я Его чувствую?
– Мне кажется так.
– Наверное, да. – Он внезапно смутился. – Но только не в церкви.
– А что тебе в церкви мешает? И там тоже люди. Они вот приходят и просят. У всех свое горе. Счастливых-то мало.
Лопухин согласился по одной причине: побыть рядом с нею. Вдвоем побыть, вместе.
«Ведь мне ничего от нее не нужно, – думал он. – Какой из меня муж? Да и ей ничего не нужно, лишь бы остаться здесь и вытащить дочку с ребенком. Наша судьба не в том, чтобы спать в одной кровати, – тут что-то сжималось в груди. – А в том, чтобы помочь друг другу по-человечески».
В церкви было душно, пахло растопленным воском. Нина, нарядная, в белом платье и пестрой косынке на голове, сразу же устремилась вперед, поближе к алтарю. Лопухин остался в притворе. Церковь была маленькой, построена давно, во времена, когда еще не было в здешних краях такого скопления православных людей. Началась служба. У Лопухина закружилась голова – наверное, от духоты, от этого сухого палящего зноя, который постепенно овладел всей землей и жег на ней все: каждый лист, каждый камень.
– Господу помолимся! – запели на хорах.
Он попробовал вслушаться в то, что пели, но слова молитвы сливались в один протяжный и торжествующий, переходящий от самого высокого до самого низкого регистра звук, в котором угадывались не только голоса поющих, но все еле слышные вздохи, шуршанья одежды и даже совсем уже тихое потрескиванье темно-желтых свечей.
Левой здоровой рукой Лопухин расстегнул воротник рубашки и протиснулся на крыльцо. Но и там толпился народ, громко плакал ребенок на руках у матери, пухлой ладонью отталкивая от себя потное материнское лицо. Тогда он отошел в тень, сел под деревом. Через полтора часа Нина, разрумяненная и похорошевшая, подбежала, размахивая сумочкой.
– А я подумала, ты утек от меня! – радостно воскликнула она. – Небось, голова заболела?
Поехали обратно на старой дребезжащей машине Лопухина через зелень и полуденный свет.
– Какой день сегодня хороший! – тем же радостным голосом продолжала Нина. – А пели как славно!
– Ты мне расскажи в двух словах, что за праздник такой. А то я одно только слышал, что Иоанн Креститель жил в пустыне, ходил в шкуре верблюда и ел дикий мед и кузнечиков. Акриды – ведь это кузнечики?
Она всплеснула руками, вспыхнула, повернула к нему рассерженное, но все еще сияющее лицо:
– Ах, глупость какая! Кто будет кузнечиков есть!
– В Голливуде, говорят, очень любят. Актриса-то эта… Как ее? Анджелина Джоли. Ест кузнечиков.
– Да перестань! – тихо, с досадой, перебила она. – Какой Голливуд? Тут чудо чудесное!
– Ну, расскажи, – усмехнулся Лопухин, с тоской подумав, что, не будь гангрены, он бы написал ее портрет. Косынку вот эту в лиловый цветочек, и ярко горящее ухо, и прядь, которая выбилась из-под косынки.
Она недоверчиво посмотрела на него: не шутит ли? Но он не шутил.
– Иоанн Креститель, – вздохнув, негромко начала она, – родился за полгода до Иисуса. Его отец был священником. Но он был уже стариком, и его жена, Елизавета, была тоже старой. Отцу было знаменье, что жена забеременеет, а он не поверил, и за это Бог сделал его немым на несколько месяцев. Он начал опять говорить, только когда уже родился сын.
– Старик – это, наверное, такой, как я? Лет пятидесяти с небольшим?
– Тогда долго жили. Какой ты старик? Вскоре после того, как Иоанн родился, отца убили, потому что царь Ирод хотел перебить всех младенцев…
– Ну, это известные вещи…
– Царские слуги искали младенца Иоанна, а отец не сказал им, что Елизавета спряталась с ребенком в пещере. И его убили.
– Про пещеру я тоже кое-что знаю. Из живописи, правда.
Она не обратила внимания на то, что он сказал.
– Елизавету преследовали, но она добежала до горы, которая расступилась и приняла ее с ребенком. Так она его спасла от убиения.
– Убиения?
– Ну да: убиения, смерти. Ты слова такого не слышал?
Лопухина все больше и больше поражало ее наивное и одновременно упрямое желание досказать то, что было так дорого ей, хотя не имело к ее собственной судьбе, наполненной заботами о грубом и ежедневном выживании, никакого отношения. Она и раньше нравилась ему своей застенчивой уютностью и простотой, но теперь, глядя на эти светло блестевшие глаза, на яркую краску, которая расползлась по всему лицу, захватила шею и начало полной груди, спрятанной под белым платьем, он чувствовал, что начинает сильно, по-детски волноваться, как никогда не волновался от присутствия женщин, вызывавших в нем либо грустное раздражение влюбленности, либо бесстыдное плотское желание.
– Когда Иоанну Крестителю отсекли голову, – донесся до Лопухина ее голос, – жена Ирода взяла эту голову себе и всячески измывалась над ней, она ему мстила за то, что он вывел ее на чистую воду. Она была большой грешницей и жила с братом своего мужа. Но одна женщина, служанка, кажется, – Нина на секунду запнулась. – Да, кажется, служанка, выкрала голову и похоронила ее. А его правая десница, та, которую он положил на голову Иисуса, когда крестил Его, тоже была отсечена. И стала святыней. Ее даже иногда возят в разные места. В Россию привозили. Паломничество целое было. Она где-то сейчас в Черногории. Хранится в золотом ковчеге. Так батюшка рассказывал. Не здешний священник, а дома, у нас.
– Руку возят? – встрепенулся Лопухин.
– А что ж тут такого? – спокойно ответила она. – Это же не твоя рука и не моя. Это святая десница.
– Но выглядит просто рукой?
– Рукой без двух пальцев. Мизинца и безымянного. Их тоже отсекли. Но они существуют. Батюшка говорил, что мизинец в Турции где-то, в монастыре, а безымянный палец, я не очень помню… В Италии, кажется.
– Я никогда не понимал, – осторожно, чтобы не обидеть ее, пробормотал Лопухин, – зачем это нужно: канонизировать покойников. И все эти игры с их прахом, скелетами…
– Какие же игры? – воскликнула она. – Да что ты такое сказал! Если человек жил честно и умер за веру, и если его мучили за то, что он верил, так как же может быть, что во плоти его не сохранилось всего этого? Благодати этой? Если во плоти жила его святая душа? Конечно, Господь освятил своей благодатью любой волосок, а не только что руку! Что же, по-твоему, ни мучеников не было, ни святых? Что ты такое сказал!
Нина чуть не плакала, кусала губы, и, в конце концов, отвернулась, прижалась лбом к закрытому окну. Лопухину стало стыдно, словно он действительно сделал что-то дурное. Она, с ее наивностью, упрямством и цельностью, стояла, как показалось ему сейчас, гораздо выше, чем те умные, образованные и снисходительно-ироничные во всем, что касается веры, люди, которых он знал. И то, что судьба сложилась так, что через несколько дней чужая женщина в белом праздничном платье, легко краснеющая от любого пустяка, доверчивая и одновременно твердая в своих убеждениях, станет его женой, пусть даже фиктивной, наполнило сердце нелепым восторгом. Теперь он был почему-то уверен, что как только брак будет заключен, все переменится. Да, они не будут жить под одной крышей, не будут спать в одной кровати, но разве в этом дело?