Однако, сколько бы Джин ни занималась этой своей чисткой, ей никак не удавалось отскрести то дурное чувство, которое она носила внутри себя и которое по мере приближения приезда Филлис становилось все более неприемлемым. Она просыпалась рано и сразу же отправлялась в душ, намыливаясь и оттираясь под самой горячей водой, какую только могла выдержать. В прошлом утренние часы были у Хаббардов временем для секса. Один только этот укоренившийся позыв, даже когда Марк отсутствовал, заставлял ее испытывать при пробуждении неловкость и ощущение нечистоты — хотя бы потому, что каждый день, еще прежде чем она успевала умыть лицо, это приводило ее к мыслям о Джиоване. А через день после его возвращения, всего за четыре дня до приезда Филлис, та же проблема перекочевала за ней в следующее испытание — испытание завтраком.
Созерцая Марка, сидевшего напротив нее за столом, она видела только его истощение, которого нельзя было приписать дорожной усталости. Он выглядел серым, кожа вдоль линии его челюсти отвисала. Его шутки были невеселыми, тоже старыми. Когда он возился с чайным ситечком, у него слегка выпячивалась нижняя губа — когда-то это казалось ей милым, но внезапно стало раздражающим, стариковским. Его привычка постоянно расчесывать волосы пятерней казалась самовлюбленной и неряшливой, а уж следы от яйца и джема в углу его рта были, конечно, совершенно возмутительны. (Она чувствовала уверенность, что их не было бы, сиди напротив него Джиована.) Совладать с этим избытком враждебности она могла лишь посредством того, что избегала его, выходила наружу, когда он входил, притворялась спящей, когда он шаркающей походкой входил в спальню, чаще пьяный, нежели нет. Но дело было не только в Марке. Даже птицы — которые, возможно, нравились ей на Сен-Жаке больше всего прочего — выглядели запятнанными.
Шайки попугаев хозяйничали в высоких эвкалиптовых деревьях позади дома, и их пронзительное верещание раскатывалось эхом по всей долине. Сначала она восторгалась, когда видела их мольбертные цвета. Теперь ей мнилось в них нечто распущенное, как в рабочих на стройплощадке, с этим их неубывающим потоком непристойного свиста. В тот последний день своих приготовлений Джин, вспотевшая под своей глазной повязкой, была убеждена, что чувствует их осмеяние, несущееся на нее в пропитанном ментолом бризе и охаивающее все ее усилия. Склонив голову, она продолжала мести, как обезумевший пират, пытающийся добраться до закопанных сокровищ с помощью метлы.
Когда Марк прошел мимо в своем синем халате, то выглядел вполне дружелюбно, но она заметила, что он держится на расстоянии. Не понял ли он, что она все знает, — не достаточно ли экспрессивно она орудовала метлой, чтобы выразить свой гнев, свое желание избавиться от грязи в их жизни? Может быть, он молился о безмолвной сделке: он оставит Джиовану, а Джин никогда об этом не упомянет. Она полагала, что ему в самом деле хочется это прекратить (куда могут привести подобные вещи?) и каждый раз, видя Джиовану воочию, он решает положить всему конец — сразу же после того как с ней переспит.
Пока Джин мела, Марк прошел к открытым воротам, чтобы их запереть, — как будто это в большей степени, чем ее переписка по электронной почте, могло воспрепятствовать вторжению решительно настроенного чужака. Покончив с этим делом, он с трудом наклонился — его, высокорослого, плохо слушались колени и спина — и снова поднял с земли свое пиво. Она видела, как разливалось по нему облегчение, когда он приложился к горлышку, и отогнала от себя образ Марка и его любовницы во время посткоитального отдохновения. Нравилось ли Джиоване, как свешивались с края кровати его ступни? Джин всегда находила это необычайно трогательным, особенно если пальцы ног были обращены книзу: Марк нигде не умещался полностью, в частности, его бесприютные пальцы ног, так буквально опущенные. А думал ли он теперь о Джин в этого рода подробностях — об ее ступнях, ее грудях или об ее выступающих ключицах, твердых и гладких, словно жемчужины, обернутые в шелк, как он всегда говаривал, нащупывая эти нежные выпуклости? Или же крупные драгоценности, украшавшие Джиовану, полностью ее от него заслонили?
Она гадала, что он видит, когда смотрит на нее. Он видел ее все более и более взволнованной, занятой, но ничего не производящей, птицей, залетевшей в дом, как в ловушку. Скажет ли он это Филлис — «словно птица, залетевшая в дом», — когда Джин будет готовить обед и ничем не сможет возразить, пока ее мать будет хихикать, больше польщенная его доверительностью, нежели обеспокоенная этим образом? Не говорить о Джиоване для Джин было сущим мучением. Но ничто не могло ее заставить открыть рот.
Он повернулся к виду за воротами спиной. Чувствуя на себе его неподвижный взгляд, она ощущала, просто как вероятность, его желание сообщить ей, что он, несмотря ни на что, все-таки по-прежнему ее любит. Но Марк не подойдет к ней, не станет рисковать, чтобы все открылось как раз накануне прибытия Филлис. Все же казалось, что он хочет подставить плечо, чтобы немного облегчить тот груз, что так сильно на нее давил, и чтобы его вкладом стало вождение грузовичка.
Этот помятый трехцветный драндулет был их первым приобретением на острове: автомобиль, задняя часть которого была выпотрошена, чтобы получился грузовик. Он был надежен лишь отчасти, но Марк восторгался его прелестью гибрида — длинного сзади, короткого спереди, — кефальной стрижкой для автомобиля, как он говорил, вкупе с его обтянутыми коленкором сидениями, и настаивал, чтобы его называли «грузомобилем». Джин к «грузомобилю» относилась терпимо, одобряя его приставучую богемную ауру, но на время визита матери предпочла водить аккуратный фургон, взятый напрокат.
Дорога в аэропорт, пролегавшая в глубине острова, была короче и поэтому больше нравилась Марку, но она была не мощена и пустынна. Джин представила себе, как ее преследуют стервятники и ошарашенные козлы, как она опускается на колени рядом с новым фургоном и как борется с заржавевшим домкратом, измазывая свою предназначенную для аэропорта юбку красной глиной. Так что вместо этого она выбрала дорогу, проходившую вдоль побережья, по всей длине которой ободряюще простиралась жизнь. Крепко держась за руль в тех его точках, которые на циферблате соответствовали бы десяти и двум часам, она с облегчением обнаружила, что мысли о Филлис ее больше не раздражают. Это было добрым предзнаменованием; конечно, раздражение по большей части проистекало из ожидания этого события, и вся штука заключалась в том, чтобы избежать страха, а не встречи. Ветерок, задувавший в окно, и свободная дорога улучшили ее настроение, и всю остальную часть пути она пела.
Филлис вышла из двенадцатиместного самолета последней, с точностью и изящностью нащупывая ногами алюминиевые ступеньки и спускаясь по ним бочком: картина, которая сообщила ее специализирующейся на здоровье дочери о женщине, хорошо знакомой с текстами о хрупкости ее костей. Овеваемая ветром на бетонной дорожке, в расписанном геометрическими фигурами шарфе, завязанном под подбородком, в огромных солнечных очках и с помадой цвета фуксии, она выглядела даже меньше, чем помнилось Джин. Или это ее голова казалась непропорционально большой, как будто под шарфом у нее имелась и шляпа? С такой головой на тощем тельце у Филлис был вид пришелицы с другой планеты; и вряд ли она стала больше, когда приблизилась. Но она отнюдь не выглядела так, словно провела в самолете два дня — или, точнее, на протяжении двух дней побывала в трех самолетах, первым из которых добралась до Лондона, где нашла тяжелый лайнер, направлявшийся на восток, а потом совершила непродолжительный перелет с Маврикия, Большого Острова, как называют его местные. Нет, взъерошенной выглядела как раз Джин с ее растрепанными ветром волосами и измятой одеждой, да еще и этой повязкой на глазу, елозившей под ее солнечными очками.