И тут очнулся пулемёт.
Выше, шагах в пятидесяти. Бил в упор; Калинин взмахнул своей тряпкой, будто прощаясь, и рухнул ничком. Пули рвали всех без разбору: мёртвые вздрагивали, словно живые, а живые становились мёртвыми.
Андрея ударило в плечо: ещё повезло, едва успел упасть на четвереньки и в таком неприглядном виде доковылять до изгиба траншеи, прячась от огня.
– Вот чёртова тарахтелка, – бормотал Краснов, – стрекочет и стрекочет, будто у него там патронный завод. Ваше благородие, кровь у вас. Эй, санитара сюда, ротный ранен!
Ярилов поморщился: правая рука не слушалась, рукав кителя побурел, напитался горячим.
– Засранцы. Погон оторвался.
– Это хорошо, это славная примета, – торопился Краснов, – значить, повышение вам выйдет, ваше благородие. Штабс-капитан будете, четыре звёздочки, больше ни у кого нету, хе-хе. Да где там санитар ползёт, а? Жопой в траншее застрял? Вот выйдем из боя – я ему, толстомясому, порцию-то урежу.
– Плюнь ты на санитара, Краснов. Пулемёт сбить требуется. Пока он цел – ни нам головы не поднять, ни полку двинуться.
– Ага. Оно конечно. Чем сбить-то? Пальца не высунуть, так шпарит, зараза. Что моя зазноба в Уссурийске: сыпет – не заткнуть.
– Ручная бомба у кого? У Потапа?
– Точно!
Унтер крикнул:
– Передайте по цепи: Потапа сюда.
Здоровенный стрелок пробрался, ругаясь:
– Чёртовы макаки, справный окоп вырыть не могут. Узко, едва пролез.
– Слушай, Потап, – поручик поморщился, тронув плечо, – бомбочка всего одна, так что уж постарайся. Подползёшь шагов на двадцать – только тогда, чтобы наверняка. И помни: должна головой воткнуться, боком не сработает.
– Дык учили, – развёл широченные ладони здоровяк, – система Лишина, хыкрыстеристики и недостатки. Помним.
– Давай.
Потап отдал винтовку унтеру. Подумал, снял скатку и бандольер с подсумками. Объяснил:
– Ловчее кидать будет, не помешает амуниция.
Надел колпак на гранату, повернул до щелчка, ухватился за деревянную рукоять, перевалился через бруствер.
Полз неторопливо, как белый медведь к полынье. Пулемёт ожил, когда оставалось шагов тридцать.
– Чёрт, – выругался Краснов, – чуток не успел.
Потап вздрогнул от ударившей пули. Пыхтя, встал на колени. Потом – во весь рост.
Пулемёт вдруг осёкся, будто испугался. А может, кончилась лента.
Потап размахнулся, как в деревенской драке – широко, со вкусом. Граната полетела по крутой дуге, угодила в щит – жёлтая вспышка ударила в глаза, бабахнуло; завизжали осколки, вырезая пулемётный расчёт.
Потап так и остался лежать, скалясь в мёртвой улыбке.
* * *
– Идут. Много, что твоя саранча.
– Краснов, передай по цепи: целик нуль, стрелять по команде.
Ярилова перевязали, но чувствовал себя скверно: кровопотеря велика. Подозвал ординарца:
– Дуй к подполковнику.
– Ваше благородие, а записка?
– Не видишь – писалка вся вышла. Без руки я, бестолочь. На словах скажи: японцев до тысячи штыков, не удержим позицию, нужна подмога. Давай, живо.
– Так точно, вашбродь.
Андрей смотрел, как ординарец бежит вниз по склону зигзагами, словно заяц от гончих. Проводил взглядом до зарослей и отвернулся.
Не видел, как ординарца настигла шальная пуля, сбила с ног: кувыркнулся и замер.
Густые цепи накатывались, словно волны в Канагаве: тёмно-синие мундиры, мелькающие белой пеной гетры; жёлтые околыши, будто солнечные зайчики на гребнях. Убитые оставались бесформенными кучками, но вал катил вниз – неудержимо, как цунами.
Залп, залп, ещё залп; прореженная цепь уплотнялась, заполняла промежутки: так вода мгновенно затягивает воронки взрывов.
Рота уже не слышала приказов, распалась на отдельные куски – где ещё стреляли, а где уже встречали в штыки достигших траншеи японцев…
Ярилов неловко вырвал левой рукой наган из кобуры. В глазах всё плыло. На бруствере вздыбилась тень. Выстрелил: тёмно-синий силуэт исчез, на его месте выросли три.
Слева и справа хрипела и выла рукопашная: хруст, скрежет, крик. Поручик несколько раз щёлкнул курком вхолостую: опустел барабан. Неловко пытался выдернуть шашку левой рукой.
Не успел.
Японцы навалились, каждый норовил дотянуться штыком, услышать треск рёбер русского офицера – чтобы заглушить ужас, забыть жуть этой смертельной атаки.
Перед глазами бежал по солнечному огороду, отмахиваясь от пчёл, шестилетний Николенька и кричал:
– Братик, Андрюша, как же так?
* * *
– Как же так?
Я комкал бланк телеграммы, и казённые слова расплывались, распадались на буквы; буквы норовили уползти, скрыться в дымке моих слёз.
Как же так, братик? Мы едва обрели друг друга; мы шли к этому долгих четырнадцать лет; и вот, когда до нашего объятия осталось мгновение – ты не дошёл.
Остался там, в чужом окопе, в чужой земле; чужая сталь разорвала твоё сердце, полное любви.
Подмога не пришла. Я не успел, брат; я никогда не прощу себе.
Никогда.
Глава восьмая
Форт Брюса
29 сентября 1904 г., Финский залив
Пароход отошёл от пристани на Восьмой линии; назывался он «Заря», будто в насмешку: в то утро зари не было, и днём не было солнца – один вязкий туман; болезненный, как отхаркивание чахоточного.
Утром меня встретил у входа в гимназию надзиратель. Было плевать, хотя где-то на донышке по привычке всколыхнулся страх: просто так Рыба Вяленая не стал бы опускаться до какого-то пятиклассника. Не иначе, мы с Купцом чего-то натворили, сами того не зная.
Рыба снял пенсне, принялся протирать его клетчатым носовым платком; без стёкол он вдруг перестал быть грозным и желчным, щурился на меня как-то беззащитно и… По-человечески, что ли. Ещё он покашливал, словно простудился.
– Кхе. Значит так, Ярилов. Директор гимназии, весь преподавательский состав. И я, разумеется. Словом, сочувствуем твоему горю. Потерять брата… Да. Приняли решение освободить тебя от занятий на три дня. Чтобы, значит. Кхе.
От отвернулся и принялся сморкаться в тот же платок.
Кажется, он плакал.
Я подождал, но продолжения не было. Развернулся и пошёл.
Вслед донеслось:
– А вы куда, Белов, не поздоровавшись? Что это у вас над губой, гуталин? Ах, усы-ы! Что вы говорите! У вас пять минут, и чтобы никаких усов, иначе я возьму в кабинете естествознания щипцы и вырву ваши каплеуловители по одному волоску. Без разговоров! Марш!