– Не только. То есть да, но в самом начале… Это не полюбила, это увлеклась. Вернее, привлеклась. А вот когда он иногда придет вечером и скажет: «Всё, порядок!» Мол, мы разорили, поглотили что-то там, купили и продали какую-то фирму или ловко перерегистрировались, и наши мелкие инвесторы пускай в жопу идут, – и я представлю себе кучу несчастных людей – и у меня сразу начинает все внутри дрожать и играть. Вот так он однажды мне рассказал, в первый раз. Случайно, в разговоре, в ресторане, я спросила, о чем он думает, почему такой сосредоточенный. Он рассказал, как они кого-то прихлопнули, то есть разорили. Так, что бывшему хозяину только застрелиться. Вот тут я его первый раз полюбила как мужчину. Сильно захотела. Просто смотрю на него, хочу его за руку взять и боюсь, что стисну ему ладонь и кончу прямо при всех. У меня с ним тогда еще ничего не было.
– Ты мерзавка? Негодяйка, моральная извращенка? – утвердительно спросил Игнат.
– Какие смешные слова.
– Тебе нужно грандиозное?
– Да.
– Но ты же ненавидишь совок, коммунистов и все такое?
– Я не путаю политику и секс.
– Ты бы дала Сталину?
– Я бы и Хрущеву дала, и Брежневу, до инсульта, конечно. Глупое слово – дала. Пошлое представление о женщине и вообще о любви. Я бы сама взяла. Добилась бы. Я бы его трахнула. Ты знаешь, что сейчас в английском и немецком языке слово «трахать» означает просто активный секс? Про французский не знаю, прости. Можно сказать: Girl fucks her boyfriend или даже Mädchen fickt ihren Stiefbruder – сводного брата трахает. Есть такие немецкие порнушки.
– А ты что, смотришь порнушки?
– Конечно. Спросишь почему? Во-первых, это красиво. Я бы и тебе дала, если бы ты был грандиозный.
– А ты что, мне не даешь?
– Нет, конечно. Ты же не просишь. Я все сама делаю.
– Значит, ты меня добиваешься? – Игнат внимательно на нее посмотрел. – Ты же сама только что сказала.
– Слушай, не придирайся! И не путай себя со Сталиным. И еще что я тебе хочу сказать, это очень важно. Игнаша, ты мне нравишься какой ты есть. Ты меня очень огорчишь, если будешь притворяться сильным, злым, жестоким… Обещай, что не будешь.
Она обняла его левой рукой – они сидели в машине рядом – и поцеловала.
– Обещаю, – сказал он.
– Вот и умница. Я тебя люблю.
Это она первый раз сказала.
Но он не обрадовался. Месть созрела в его голове. Поступить с ней так, как ее Борис Аркадьевич со своими конкурентами и мелкими инвесторами. Отнять у нее этот роман. То есть отнять у нее все, что внутри. Присвоить. Этот роман, эту книгу. И роман ее жизни. Объяснить ей, что она все выдумала.
А она продолжала:
– Но вот я сказала, что люблю тебя, а сама не знаю, что это такое. Для меня это просто хотеть быть вместе. Не всегда, конечно. Всегда вместе мы с глистами. Но почаще и побольше. Но это женское. А для мужчины? Тютчеву было пятьдесят, а его любимой – двадцать восемь. Сейчас это ерунда, а тогда была жуткая разница. Вот он пишет:
О, как на склоне наших лет
Нежней мы любим и суеверней…
Сияй, сияй, прощальный свет
Любви последней, зари вечерней!
А Гете так и вовсе в семьдесят с чем-то влюбился в семнадцатилетнюю Ульрику. Тоже что-то писал такое. Про красавицу с небес. Что же такое в данном случае любовь? Желание совокупиться с молодым женским телом? Или намерение стоять за хлебом и мыть полы для фрейлины Денисьевой? Или стремление беседовать о космогонии с фройляйн фон Леветцов? Только не надо про «чувства, которые так трудно передать словами». Если ты не можешь передать свои чувства словами, то у тебя не чувства, а какое-то утробное «хочу». Но если ты слишком ловко передаешь свои чувства словами, то у тебя есть только слова.
– У Денисьевой были как бы незаконные дети от Тютчева, – сказал Игнат, – и он их усыновил. Значит, это была настоящая любовь.
– Да, конечно. Но у Тютчева были дети от первой жены Элеоноры Петерсон, трое, от второй жены Эрнестины Пфеффель – опять трое, от Елены Денисьевой тоже трое и, наконец, от некоей Гортензии Лапп – двое. Сдается, что эта Гортензия у него была параллельно со всеми, поскольку ее дети родились примерно во время Денисьевой. Он ей завещал свою пенсию, так что его жена Эрнестина отдавала эти деньги любовнице своего мужа. Широко любил поэт Тютчев! – засмеялась Юля.
– Ну уж как вышло, – пробормотал Игнат.
– Но о чем думал Тютчев? – спросила Юля. – Когда он писал или в уме складывал, напевал, записывал эти великие строки? Но Тютчев еще мужик в соку, ладно. По нашим-то меркам – всего пятьдесят! Но о чем мечтал Гёте? Думал ли он о пушистой писечке Ульрики? Мечтал ли прикоснуться к ней своим вялым, но чуть подбухшим от стариковской страсти фаллосом? Мечтал ли он раздевать ее или мечтал ли о том, как она будет перед ним раздеваться? Воображал, как она будет снимать с себя все, от накидки до панталончиков? Или хотел войти к ней в темноте, как Иаков к Рахили? Но Иакову подсунули Лию – так что темнота тут опасна.
– Самое опасное, – сказал Игнат, – это додумывать лирику до конца.
2.
В апреле семьдесят пятого Алеша просил маму подождать с продажей дачи. Хотя бы еще одно лето. Но Римма Александровна сказала что-то вроде «перед смертью не надышишься». А главное, объяснила она, дача – это платежи. Самое маленькое двести пятьдесят рублей в квартал, с учетом газа и электричества. Проще говоря, тысяча рублей в год, или даже чуточку больше. Отец имел некоторые льготы, у нас их нет. «Сын мой, – сказала она, – ты согласен платить тысячу в год? Ты можешь платить тысячу в год? Моей пенсии не хватит». Алеша был аспирантом второго года.
Довольно скоро – но уже после продажи – Алеша узнал, что не двести пятьдесят в квартал, а сто пятьдесят. Пятьдесят рублей в месяц. Не дороже, чем за съемную однокомнатную квартиру. Он бы сдюжил. Написать пару рефератов в месяц для «Вестника радиосвязи» – вот тебе искомые полсотни. Ему на минутку стало противно, что мама его так мелко обманула, но потом он быстро об этом забыл. Потому что надо было выбирать: ссориться с мамой, обвинять ее в мелком жульничестве и в итоге хлопнуть дверью – потому что мама не умела признавать вину и просить прощения – или же все-таки продолжать с ней дружить, общаться, ходить в гости. Алеша выбрал второе, разумеется. А про это забыл.
Потом он спросил Тоню: а мама, то есть моя мама, то есть Римма Александровна, она отдала тебе восемь тысяч рублей? «Какие восемь тысяч?» – спросила Тоня. Но тут же прислонила пальцы к губам и сказала: «Да, Алешенька, да, отдала, конечно, я просто сразу не сообразила!» – «Где они? – чуть не завыл Алеша. – Где? Что ты на них купила?» – «На книжку положила!» – «Покажи сберкнижку!» – «Покажу, Леша, покажу…» Он выдохнул и сказал: «Ладно, ладно, верю!»