Что я с трудом переносила, так это его обещания, которые он не мог выполнить из-за возвращающегося безумия. Я была загнана в угол, заперта в этой квартире вместе с дочерью, успевшей привязаться к нему. При этом он и ее делал несчастной, доставая своим антисемейным бредом. На него вдруг накатывало, ни с того ни с сего он впадал в безумие — при виде пасхального яйца или потому, что мы собирались уходить, и я спросила: подождешь меня? А он: нет, выйду когда захочу, я свободен в своих передвижениях, догонишь меня внизу. И т. д. До бесконечности. Это случилось в Цюрихе, я как раз попросила подождать меня, чтобы вместе спуститься по лестнице. В пятницу вечером мы, естественно, говорили по телефону. Он прилетел в субботу рано утром. Мы занялись любовью, а потом я отправилась на свою перовую в этот день встречу. Он пошел погулять. Когда он вернулся, я уже освободилась, мы поднялись в номер и уснули. А когда он проснулся, то сказал мне: в Швейцарии в субботу все закрывается в четыре часа, надо быстро идти. Я была готова, потому что спала не раздеваясь. Мне оставалось только надеть туфли. А он говорит: я спускаюсь и жду тебя внизу. А я ему: нет, подожди меня. Он отказался. Спуститься самостоятельно со второго этажа мне не трудно, но я видела, что он намерен в очередной раз утверждать свою независимость и свободу и с этой целью использует дурацкий спуск по лестнице, всего несколько ступенек, и я решила в данном случае не попустительствовать. Нельзя оставлять незамеченными столь явные проявления безумия. Я все поняла по его голосу, по его изменившемуся лицу, на котором не осталось ни следа улыбки. Он повторял: я сам, я сам спущусь по лестнице. Спустившись с ним, я бы вторглась в его личное пространство, отняла бы у него жизнь, это бы означало: я не могу и шагу без нее ступить. Если бы он отдал себе отчет в том, что сейчас делает, я бы снова получила право надеяться. Поэтому я решила не оставлять это без внимания. Я не вышла из номера. Он спустился по лестнице, как и хотел, один. И ждал меня внизу. Но я передумала — не потому что он поступил вопреки моему желанию, просто я не собиралась прогуливаться по берегу озера с чокнутым, хватит с меня. Хватит с меня сумасшедших. Сумасшедшие больше не казались мне трогательными. Несчастный безумец, вынужденный спускаться за 30 секунд до меня, в полном одиночестве, по лестнице стоящего у озера отеля «Зеегартен». Так вот, мне не хотелось выходить на улицу. Я подумала, что он все поймет, но ничуть не бывало: он ждал под дождем, я наблюдала за ним из-за занавески, он надел свою красную кепку. Как сумасшедшие, у которых иногда бывают оригинальные отличительные признаки. Похоже, он не нервничал. Я не могла его бросить вот так. Я решила выйти, мне нужно было расслабиться перед вечерним публичным чтением. Можно посмотреть на озеро, да и Цюриха я не знала. Но гулять с ним я не намерена — тут ничего не изменилось. Когда я вышла, он направился ко мне. Я ему сказала: не хочу гулять с тобой — и двинулась по направлению к озеру. Дойдя до озера, я увидела, как по параллельной улице к озеру выходит он. Я смотрела на воду. Я была уверена в себе на этот раз. Или он поймет, что был не прав, что проявил психическую неуравновешенность, или мы расстаемся. Тут он подходит ко мне. И говорит: предупреждаю, я приехал в Цюрих ради тебя, если я не смогу гулять с тобой, это потеряет смысл, если ты так будешь себя вести, я уезжаю, сразу же сажусь на самолет и улетаю, и ты меня больше никогда не увидишь. Слышишь? А я ему сказала (и я не притворялась, я действительно так думала): прекрасно, улетай, мне совершенно неинтересно гулять по берегу озера с человеком, который даже не способен подождать меня, чтобы вместе спуститься по лестнице, настолько он не в состоянии позиционировать себя, настолько нуждается в том, чтобы постоянно доказывать самому себе, что не утратил ни один из своих независимых рефлексов. Который приезжает в Цюрих ко мне, но злится на меня за то, что я его сюда затянула, злится настолько, что не способен спуститься по лестнице с той, к которой приехал. Он повторяет свою угрозу. Если угрозу повторяют, значит, ее не выполнят. Он ее повторил. Я остаюсь непреклонной, я не собираюсь отступать ни на миллиметр. Потому что на этот раз у меня безупречные аргументы, я знаю: единственный шанс, который у нас остается, — это его признание собственного безумия. А иначе я не могу прогуливаться с ним по берегу озера. Я действительно не могу и не должна, я не должна продолжать иметь дело с людьми, ни в чем не отдающими себе отчет. Он упрекнул меня в ответ: ты как маленькая девочка, боишься, что тебя бросят, это глупо. Капризный ребенок, который хочет, чтобы с ним спускались по лестнице и подчинялись его желаниям. Скандал нарастал, я беспокоилась за свой голос из-за вечера. И вдруг в какой-то момент он со всем согласился, стал мыслить ясно, все признал. А что касается брошенного ребенка, это связано с его сыном. Тут, по крайней мере, все было видно невооруженным глазом, тогда как у тех, кто скрывает свою игру, срывы случаются редко, болезненные приступы самоутверждения эпизодичны, и тогда возникает иллюзия нормы. У Пьера это стало случаться не реже одного раза в день. Не нужно разговаривать с ним ни по утрам, ни по вечерам, ни когда он работает, ни когда углубился в свои мысли. По утрам с ним нельзя разговаривать, пока он не прочтет все газеты. Некоторые формулировки, некоторые темы выводили его из себя. Однажды во вторник, когда у Леоноры на следующий день не было занятий, я подумала, что можно вечером сходить втроем в ресторан, но он и слышать об этом не хотел. Однако я регулярно делала попытки поговорить нормально. Из-за него у нас установилась не самая приятная атмосфера. Он жил в своем пузыре, не поддерживая с нами отношений. Мы ему мешали. Я это ощущала, Леонора ничего не говорила. Она шла в школу, не получая перед уходом никакого тепла. Я чувствовала, что скоро мы упремся в стену и наверняка однажды расстанемся. Вначале я испытывала необъяснимый дискомфорт, потом замечала, что у него меняется выражение лица. Видела, как его место занимает псих: у него округлялись глаза и открывался рот, из которого вырывался лишь нервный смешок. Или слова вроде: и речи быть не может, чтобы заставить меня испытать только отрицательные стороны семейной жизни. Причем в этот момент он не отдавал себе отчета в том, что говорит. Он находился в состоянии постоянного отрицания. Однажды в ресторане Экса он заказал столик на имя Анго — то есть получилось Пьер Анго — и заявил, что не видит в этом никакой проблемы, просто ему надоело по три раза повторять по буквам свою фамилию. Когда он уходил утром в таком состоянии — что иногда случалось, — то, закрыв дверь лифта, выглядел как псих за решеткой. Бедняга, несчастный безумец, который даже не осознает, что им управляют на расстоянии. Он утратил всю личную свободу. В своем возрасте он стал игрушкой семейного и, я бы даже сказала, национального, присущего евреям, невроза, причем не имел ничего против этого. Он пал жертвой невроза еврейского народа и своего семейного невроза, и это было очень серьезно, невероятно серьезно. Я все понимала и, вероятно, могла бы даже выдерживать его истерики, но не каждый же день, это уж слишком, и в результате у меня снова скрутило спину. Я была не в состоянии шевельнуться и презирала себя за то, что не сумела осознать: если уже более тридцати лет безумцы постоянно присутствуют в моей жизни, значит, так будет всегда. Никогда мне не удастся избежать их появления. В моей постели всегда будут безумные мужчины. Ну да, в постели они успокаивались, становились нормальными. Но уже через мгновение пузырь вновь закрывался. Делался непробиваемым. Мы загуляли по Цюриху, была суббота, я заметила, что он испытал на улице сильное волнение при виде магазина Вебера. Это крупный швейцарский производитель игрушек, в его магазин родители водили Пьера, приезжая из Лиона, когда он был маленьким. Вместо того чтобы вести себя естественно, он устроил мини-спектакль по полной программе: как, как, я прихожу к Веберу, а магазин закрывается? Меня не пускают к Веберу? Захлопывают дверь перед носом? Это мне запрещают войти к Веберу? Вместо того чтобы сказать: смотри-ка, магазин Вебера, я в него ходил, когда был маленьким, в Базеле или в Женеве. Вместо того чтобы зайти, посмотреть, как там все выглядит, и не устраивать дурацкую клоунаду. Нормальное состояние? Ну, уж нет, ни за что. Быть самим собой? Он все время пребывал во власти невроза, в каждый конкретный момент, постоянно и с непременной истерикой, — или же во власти своего персонажа, ПЛР. Это его инициалы, так он подписывает свои журналистские материалы. Информация была его наркотиком. Пресса. На отдыхе он вскакивал с постели в полвосьмого утра, принимал душ и бежал за газетами, и пока этого не сделает, оставался на взводе, уже с самого утра. Когда же он наконец-то заполучал свои газеты — между прочим, их добывание иногда было почти подвигом, например за границей, — когда он наконец-то держал их в руках, битый час, полтора, два часа с ним категорически нельзя было заговаривать. Газеты надолго оставались его единственным окном во внешний мир. Возможно, с помощью информации он строил мост, стену, которая поддерживала бы его видение мира, или раму для этого видения? А может, он выстраивал защиту от последствий закона о свободе слова? Чтобы владеть надежной информацией, позволяющей возразить? Самое главное — не упустить ее, пусть и с опозданием на три дня, не важно. Это была вполне физическая потребность — в бумаге, типографском тексте, фактуре. Плотности. Раньше он играл в такую игру: ему завязывали глаза, и он узнавал любую газету вслепую, на ощупь, по весу и форме.