Идет Иван дальше. Встречается ему Добрый Волшебник. «Здравствуй, Иван!» — говорит. «И вам не хворать, сударь», — отвечает Иван со всем уважением. «Ты из каких Иванов будешь? — спрашивает волшебник. — Из царевичей, или не помнящих родства, или, может быть, ты Иван-дурак?» Шмыгнул носом Иванушка, ажно заколдобился, сердце у него от обиды стучит, глаза слезой наливаются. Достал Иван оружие свое самое страшное — портянку из левого сапога да как пошел хлестать Волшебника. А Волшебник скачет, уворачивается, из револьвера отстреливается. Вынул тогда Иван второе оружие, запретное — портянку из правого сапога да пошел махать ею. Волшебник скачет, чихает, хрипит, про гуманность сипит, а потом как выхватит палку волшебну, как жахнет ею Ивану по кумполу. Звон пошел на сто верст вокруг, а Иванушка портянки выронил. На оружии не вышло, стали по-простому бороться, греко-римской борьбою. Схватились Иван и Волшебник, гнут друг друга, качают, жмут.
Три дня и три ночи боролись, никто перевеса взять не может. Волшебник устал — страсть. Говорит Иванушке: «Прости ты меня, неразумного, ведь знаю я, что ты — Недурак». Иван отвечает: «Так и быть, прощаю». Волшебник говорит: «Ты бы, Иванушка, сменил фамилию. Утомился, должно быть, каждому встречному доказывать, что не дурак».
«Я фамилию уже менял, а что толку? — отвечает Иван. — Была у меня фамилия Дурак — все дразнились. Стала фамилия Недурак — тоже дразнятся». — «А ты возьми прям совсем другую фамилию» — предлагает Волшебник.
Иванушка подумал-подумал да так и сделал. Взял себе фамилию новую, красивую да звучную — Скоропупенко. Стал Иван Скоропупенко жить-поживать, добра наживать, а дрался…
«Тр-рен-нь!» — прервал его звонок в калитку. Степа, давно уже спустивший Ясю с рук и сидевший рядом, пока младенец исследовал пионовый куст, вскинул голову.
— …а дрался теперь только по большим праздникам. Ох ты, ёперный театр! М-да… и не спрячешься, — сказал Степа, увидев, кто за забором.
— Эй вы там, огородники! — раздалось громкое. — Предложите даме стакан воды!
Глава 12
Бестелесная Юля скинула с себя одежду, и та моментально исчезла. Теперь солнечные лучи жарили белую кожу Юлиных боков, живота, бедер — все то бледное и вялое, что, как моллюск в раковине, пряталось под слоями одежды долгой-долгой зимой.
Черное море с шумом накатывало на берег белогорбыми волнами. Ступни чуть покалывали ракушки с монету, которыми был обильно усеян песок. Юля обернулась: в нескольких метрах от нее двое отдыхающих, лежа на пластиковых лежаках, резались в преферанс. Еще один храпел. Дальше на расстеленном одеяле устроились три поколения: грушеобразная бабушка, пухленькая мама и тощий ребенок лет пяти. Взрослые пичкали дитятко молодой картошкой и куриными котлетками («Я эти котлеты от себя оторвала!»), дитятко уворачивалось. Конец мая — еще не сезон в Одессе. На пляже Ланжерон, в июле набитом плотнее, чем чемодан отпускника, сейчас людей было немного.
Мимо Юли промчался, фырча, толстый кудлатый парень. Он вбежал в воду по колено и, взвизгнув, бомбочкой бухнулся навзничь. Юля тронула своей бесплотной ногой воду. Вода оказалась холодной, от подошвы побежали вверх колкие мурашки. Юля заверещала и отважно кинулась в морскую волну. Ух! Прохладное море шлепнуло ее по спине, перевернуло. Волна мотала ее, словно кисейный платок, пока путешественнице это не надоело и она не взлетела над морем. Улеглась на спине прямо над волнами, раскинула руки и ноги, как морская звезда. Пусть солнышко прогревает. Над Юлей по небу медлительно плыло облако, похожее на язык сахарной ваты. Пролетела чайка, покрикивая сварливым высоким голосом.
«Слишком хорошо, — лениво думала Юля. — Неправдоподобно хорошо. Я такого не заслужила».
— Раки-раки-раки! — послышался голос с пляжа. — Раки, пиво, вяленая рыбка! Ой, вкусные! Вместе с пальцами откусите! — Голос разносчика плавно перемещался слева направо, потом удалился и затих.
«Прямо как в детстве. А вдруг и дядька с раками — тот же самый? Сейчас как налечу, схвачу рака, хрусть — отломлю клешню, ам-м — вопьюсь!..»
«Ce est un cauchemar! — возник голос маман. — Egoisme absolu!»
[2]
«А что я сделала?» — угрюмо спросила Юля.
«Эгоистка! Пока ты порхаешь по небоскребам да по пляжам, Степа сидит с младенцем. Днем с Ярославом, а ночами работает. Он уже зеленый от недосыпа! Скоро свалится. Ты этого хочешь?»
Покачивание над морскими волнами потеряло всю свою прелесть. Юля рванула вверх и к берегу.
«Quel egoisme!
[3] — Голос маман не отставал. — Нет, а чем, чем ты, собственно, заслужила эти полеты? Что ты такого сделала? Только не говори мне про свой материнский подвиг. Хо-хо! Вы с памперсами горя не знали, вот если б ты растила ребенка в конце восьмидесятых, как я, когда в магазинах не было ни-че-го, и даже за паршивой туалетной бумагой приходилось выстаивать очередь…»
«Я ничем не заслужила полеты! — отчаянно крикнула Юлька. — Ты довольна?»
Она остановилась на секундочку над пляжем, вернула себе одежду (стоило только пожелать) и, будто наказывая себя, потащилась прочь от играющего бликами моря. Она влетела в парк Шевченко. Темные древесные кроны струили тень сквозь нее, бестелесную, внизу проплывали серые прямые дорожки, качали головами цветы.
«Ты думаешь, я не мечтаю оказаться в Париже? — снова возникла маман. — Я. Я, которая уже тридцать лет преподает французскую литературу?»
Юля дернула на боковую аллею, пронеслась под ветвями платана, нырнула в гущу кустов, затаилась. Но, разумеется, и там ее настиг голос маман.
«А твой Степа? Ты думаешь, он так жаждет отдыхать на турбазе? Разве он отказался бы слетать в Нью-Йорк?»
«Что я могу поделать?!» — взвизгнула Юлька.
Она взлетела вверх.
«Я бы рада! Я бы счастлива была дать таймер тебе, отцу, Степе! Но я не могу! Я не могу его вынести из музея. Не надо меня грызть, я сама себя уже сгрызла за это».
«Ну конечно. „Не могу вынести“. Прекрасное оправдание, чтобы наслаждаться одной, тайком, из-под полы… Как ты в детстве под одеялом конфеты ела».
«О-о-о!» — Юля закатила глаза и влетела на ближайшую улицу. Ею оказалась Маразлиевская, одна из красивейших улиц Одессы. Когда-то здесь селились банкиры и крупные дельцы, и до сих пор в абрисах роскошных, с достоинством стареющих зданий чувствовался след больших денег. Она собиралась промчаться, как ветер через трубу, но взгляд, скользнувший по одному из домов эпохи модерн, вдруг вытянул за собой нитку воспоминаний.
Ей было семь, ему восемь. Ее отправляли в Одессу к бабушке и деду, на лето. Он жил здесь, он здесь все знал. Он рассказывал такие истории — закачаешься! Не поймешь, где правда, где враки. В этих историях корабли прибывали в порт с изумрудной контрабандой, в подвалах ховались банды налетчиков, в доме на Маразлиевской таился клад. «Ты че, ты думаешь, зря на доме девки с веревкой под шеей? Повесилась она, дочка банкира. А перед смертью спрятала клад». — «Как же она спрятала, если дом после ее смерти построили?» — «А как привидения прячут? Или она знала, где папаша спрятал. Короче, есть клад. Надо ее по носу вдарить — скажет где».