Он пересёк лужайку, и нуммулит посторонился, давая ему дорогу, — неуклюжая бесформенная тень, под которой с треском ломались кусты.
«Он стал слишком большой, — подумал хомса. — Так ему не выжить».
Теперь затрещали кусты жасмина. Хомса остановился и зашептал:
— Иди тихонько, тихонечко…
Существо зарычало на него. Хомса услышал тихий шелест дождя, гроза была далеко. Они пошли дальше, и Хомса всё время разговаривал с Существом. Так они дошли до стеклянного шара. В этот вечер шар был ярко-синим, волны зыбко мерцали в темноте.
— Не нужно, — сказал хомса. — Кусаться нельзя. Мы не будем их кусать. Просто послушай меня.
Существо слушало, но, возможно, слышало только хомсин голос. Хомса озяб, ноги промокли, он потерял терпение и сказал:
— Становись снова маленьким и прячься. Ты не сможешь так жить!
И шар вдруг погас. Длинные голубые волны разверзлись, точно глубокая пасть, и сомкнулись снова, существо из подцарства простейших сделалось маленьким и вернулось к своей изначальной форме жизни. Папин стеклянный шар, который вмещал в себя весь мир, окружая его своей заботой, раскрылся и впустил растерянного нуммулита.
Хомса Киль вернулся в дом и прокрался к себе на чердак, завернулся в свою сеть и тут же заснул.
Все разошлись, а Филифьонка осталась стоять посреди кухни, погружённая в раздумья. Всё было перевёрнуто вверх дном, гирлянды затоптаны, стулья опрокинуты, бумажные фонарики закапали всё стеарином. Филифьонка подняла с пола бутерброд, рассеянно откусила и выбросила остатки в мусорное ведро.
— Праздник удался, — пробормотала она.
Снова пошёл дождь. Филифьонка прислушалась, но не услышала ничего, кроме дождя. Все ушли.
Филифьонка не была ни довольна, ни расстроена и ничуть не устала. Всё кругом словно замерло, только она прислушивалась. Снусмумрик забыл на столе свою губную гармошку, Филифьонка взяла её в руки, подержала, подождала. Снаружи доносился лишь шум дождя. Филифьонка подула в гармошку, подвигала её туда-сюда, послушала звуки… И уселась за кухонный стол. Как там оно было? Тидели-тидело… Было сложно попасть правильно, она начинала снова и снова, осторожно пробовала ноты, и вот нашла первую, а вторая сама пришла следом. Мелодия проскользнула мимо, но вернулась. Похоже, надо просто пробовать, не искать. Тидели, тидело… теперь звуки пришли чередой, и каждая нота была на своём неоспоримом месте.
Час, другой, третий сидела Филифьонка за кухонным столом и играла на губной гармошке, ощупью, с благоговением. Звуки уже напоминали мелодию, мелодия становилась музыкой. Она играла песни Снусмумрика и свои собственные, она была в полной безопасности и недосягаема для всего остального мира. Её не волновало, что кто-то может её услышать. В саду было тихо, все ползучие уползли, остались только осенние сумерки да набирающий силу ветер.
Филифьонка заснула за кухонным столом, уронив голову на руки. Она превосходно проспала до половины девятого утра, проснулась, огляделась и произнесла:
— Ну и безобразие! Генеральной уборки сегодня не миновать.
19
В восемь тридцать пять, ещё в сумерках, в доме начали одно за другим распахиваться окна. Матрасы, одеяла и пледы громоздились на подоконниках, восхитительный сквозняк пробежал по дому и взметнул густые облака пыли по углам.
Филифьонка взялась за уборку. Во всех кастрюлях грелась вода, швабры, тряпки и тазики выбрались из шкафов, половики висели на перилах веранды. Шла самая генеральная уборка в мире. Остальные стояли во дворе и изумлённо наблюдали, как Филифьонка бегает вверх-вниз, туда-сюда, повязав голову косынкой, в Муми-мамином переднике, таком большом, что Филифьонке хватило завернуться трижды.
Снусмумрик пришёл на кухню за губной гармошкой.
— На полочке возле печи, — сказала Филифьонка на ходу. — Не волнуйся, я о ней позаботилась.
— Может, оставить тебе её ещё ненадолго? — неуверенно предложил Снусмумрик.
— Забирай, — деловито отозвалась Филифьонка. — Я заведу свою. Да смотри под ноги, а то сейчас растащишь весь мусор.
Какое блаженство — снова приняться за уборку. Филифьонка знала наверняка, где прячутся пыль и грязь, мягкие, серые, самодовольные, они селились по углам, и она преследовала каждый комок пыли, большой, толстый, волосатый, который перекатывался себе и считал, что он в безопасности. Ха! Личинки платяной моли, пауки, многоножки, ползучие и насекомовидные всех мастей были повержены большой Филифьонкиной метлой, и реки горячей воды и мыльной пены затопили всё на свете, и что-то нехорошее, ведро за ведром, выплёскивалось из двери во двор, и жизнь снова становилась прекрасна.
— Никогда не любил этих дамочек с их уборкой, — пробурчал Староум. — Кто-нибудь сказал ей не трогать предковский шифоньер?
Но и шифоньер уже был вымыт, вымыт с двойным тщанием. Не коснулась Филифьонка лишь зеркала внутри — оно так и осталось мутным.
Постепенно уборочный азарт охватил всех, кроме Староума. Все таскали воду, выхлопывали половики, протирали кусочки пола там и сям, каждый вымыл по окну, а проголодавшись, все пошли в кладовку доедать то, что осталось от вчерашней вечеринки. Филифьонка ничего не ела и не вступала в разговоры, на это у неё не было ни времени, ни желания! Иногда она начинала насвистывать, она была гибкой и лёгкой и перелетала, точно ветер, с одного места на другое, ужас и пустота рассеивались, и она думала мимоходом: «Что это со мной было? Я сама была точно большой серый комок пыли… Но из-за чего?» Вспомнить она не могла.
Так день великой уборки постепенно склонился к вечеру и, к счастью, обошёлся без дождя. К наступлению сумерек всё было разложено по местам, начищено, натёрто, проветрено, и дом удивлённо глядел во все стороны свежевымытыми окнами. Филифьонка сняла косынку и повесила мамин передник на гвоздь.
— Вот и сказке конец, — сказала она. — Теперь можно вернуться домой и прибраться у себя. Наверняка там уже пора.
Все сидели на ступеньках веранды, вечер был холодный, но ощущение перемен и разлуки всё не давало им разойтись.
— Спасибо, что прибралась в доме, — с искренним восхищением сказал Хемуль.
— Не стоит благодарности, — ответила Филифьонка. — Я просто не могу без уборки. Вы тоже должны иногда прибираться — Мюмла так точно.