— Доброе утро! — воскликнул Хемуль. — Я спал в палатке! Всю ночь слушал ночные звуки!
— Что за звуки? — кисло спросила Филифьонка, закрывая окно на задвижку.
— Ночные звуки, — повторил Хемуль. — Звуки, которые слушают по ночам…
— Ах эти, — сказала Филифьонка.
Она не любила окон, никакой в них надёжности, никогда не знаешь, то ли откроются, то ли захлопнутся… Воздух в северной гостевой был холоднее, чем снаружи. Филифьонка сидела перед зеркалом, дрожа от холода, накручивала волосы на папильотки и думала о том, что всегда поселяется окнами на север, даже в собственном доме, по той лишь причине, что к филифьонкам всегда всё поворачивается худшей стороной. Волосы никак не просохнут, и неудивительно при такой-то влажности, кудряшки свисают вниз, как разогнувшиеся печные крючья, всё плохо, за что ни возьмись, включая утреннюю причёску, а ведь это так важно, да вдобавок ещё Мюмла в доме. Дом сырой, воздух затхлый, кругом пыль, надо проветрить, насквозь проветрить все комнаты, раздобыть побольше тёплой воды и устроить тотальную, глобальную, монументальную генеральную уборку…
Но едва Филифьонка подумала «генеральная уборка», как на неё снова нахлынули тошнота и головокружение, и на одну кошмарную секунду она почувствовала себя на краю гибели. «Я никогда больше не смогу взяться за уборку, — поняла она. — И как мне жить, если я не способна ни прибираться, ни готовить еду? Ведь всё остальное не стоит труда».
Филифьонка медленно спустилась на первый этаж. Остальные пили кофе на веранде. Филифьонка посмотрела на них, на шишковатую шляпу Староума, на лохматую голову хомсы, на хемульский крепкий загривок, раскрасневшийся от утренней прохлады, все они сидели там, и у Мюмлы были такие красивые волосы — и вдруг Филифьонку охватила страшная усталость, и она подумала: «Но ведь я им совершенно не нравлюсь».
Филифьонка остановилась посреди гостиной и посмотрела по сторонам. Хемуль успел и завести часы, и постучать по барометру. Мебель стояла на своих местах, и всё, что происходило здесь когда-то раньше, было теперь закрыто, запечатано и ничего не хотело знать о Филифьонке.
Филифьонка вдруг сорвалась с места и бросилась в кухню за дровами. Она решила как следует растопить изразцовую печь и согреть заброшенный дом и всех, кто пытается в нём жить.
— Слышишь, ты, как там тебя, — кричал под палаткой Староум. — Я спас предка! Своего друга-предка! Она, видишь ли, забыла, что он живёт в печке, придумает же такое! А теперь лежит на кровати и плачет.
— Кто? — спросил Снусмумрик.
— Эта, с лисой, понятное дело, — пояснил Староум. — Вот ведь ужас, а?
— Она быстро успокаивается, — пробормотал из палатки Снусмумрик.
Староум был удивлён и страшно раздосадован. Он постучал тростью по земле, набормотал себе под нос целую кучу обидных вещей и спустился к мосту, на котором расчёсывала волосы Мюмла.
— Видала, как я спас предка? — сурово осведомился Староум. — Ещё секунда, и он бы сгорел.
— Ну не сгорел же, — откликнулась Мюмла.
— Ничего вы нынче не понимаете в важных событиях, — принялся объяснять Мюмле Староум. — И чувства у вас неправильные. Ты мной совсем не восхищаешься!
Он вытянул свою проволочную корзинку, опять пустую.
— Рыба в этой реке бывает только весной, — сказала Мюмла.
— Это не река, это ручей! — завопил Староум. — И в нём полно рыбы!
— Послушай, Староум, — спокойно сказала Мюмла. — Это не река и не ручей. Это маленькая речушка, но раз муми-тролли называли её рекой, значит она река. Я единственная, кто понимает, что это маленькая речка. Зачем вы всё время спорите о том, чего нет и никогда не случалось?
— Чтоб было веселее! — отозвался Староум.
Мюмла все причёсывалась и причёсывалась, расчёска шелестела в волосах, как вода, омывающая песчаный берег, волна за волной, свободно и безразлично.
Староум поднялся и произнёс с достоинством:
— Если ты видишь, что это не ручей, а речушка, по-твоему, обязательно надо об этом рассказать? Зачем ты меня расстраиваешь, ужасное ты дитя?
Мюмла так удивилась, что даже перестала причёсываться.
— Ты мне нравишься, — сказала она. — Я не хотела тебя расстраивать.
— Это хорошо, — сказал Староум. — Тогда не рассказывай больше о том, как всё устроено, и позволь мне верить в приятные вещи.
— Я постараюсь, — пообещала Мюмла.
Староум совсем распереживался. Он отошёл к палатке и закричал:
— Эй, ты, там! Это ручей, или речушка, или река? Есть в ней рыба или нет? Почему всё стало не так, как раньше? И когда ты уже вылезешь и проявишь какой-нибудь интерес?
— Скоро, — буркнул Снусмумрик. Он с беспокойством прислушивался, но Староум ничего больше не сказал.
«Придётся пойти к ним, — думал Снусмумрик. — Ерунда какая-то. Зачем я сюда вернулся, что я тут с ними делаю, они ничего не понимают в музыке».
Он улёгся на спину, перевернулся на живот, поглубже зарылся носом в спальник. Но что бы он ни делал, они лезли к нему в палатку, они не оставляли его — беспокойные глаза Хемуля, плачущая на кровати Филифьонка, хомса, который всё время молчит и смотрит в землю, этот полоумный Староум… Они были повсюду, теснились в его голове, в палатке пахло хемулем. «Придётся выйти, — подумал Снусмумрик. — Думать о них — ещё хуже, чем находиться в их компании. Как всё-таки они не похожи на муми-троллей…» И вдруг, совершенно неожиданно, Снусмумрик затосковал по муми-семейству. Они тоже бывали утомительны. Они любили поговорить. Они были повсюду. Но при них можно было остаться в одиночестве. «Как им это удавалось? — с удивлением подумал Снусмумрик. — Как мне удавалось проводить вместе с ними одно долгое лето за другим и даже не замечать, что они дают мне побыть одному?»
12
Медленно и старательно хомса Киль прочёл: «Невозможно описать словами период смуты и хаоса, который неминуемо должен был последовать за утратой электрического заряда. У нас есть причины предполагать, что этот нуммулит, этот уникальный феномен, который, несмотря ни на что, можно отнести к подцарству простейших, в изрядной степени остановился в своём развитии и переживал период вымирания. Способность к фосфоресцированию была утрачена, и достойное сожаления существо вело отшельническую жизнь в глубоких расщелинах и гротах, могущих предоставить временное укрытие от внешнего мира».
— Ну вот, — прошептал Киль. — Теперь на него любой может напасть, он ведь больше не электрический… Он только съёживается и съёживается и не знает, куда деваться…