— Но это ты, царь...
— Хочешь сказать, что я лгу?
— Нет, мой господин.
— Это лицо моего отца. Каменщики высекают профиль Филиппа.
Механик бросает очередной испуганный взгляд, на сей раз на Кратера.
— Кто велел тебе изобразить здесь лицо моего отца?
— Пожалуйста! Посмотри, господин...
— Я смотрю.
— Филипп носил бороду. Смотри, это изображение гладко выбрито!
— Лживый ублюдок!
Я бью его в лицо. Взвизгнув на женский манер, он падает, как заколотая свинья.
Кратер и Теламон хватают меня за руку. Тысячи людей на строительных лесах и вышках таращатся на меня, разинув рты.
Гефестион прикладывает руку к моему лбу.
— У тебя жар, — шепчет он, а потом уже громко, для всех, возглашает: — У царя жар! Он весь как в огне!
Птолемей помогает Диаду встать на ноги. Подъёмник завис, опустившись в ров на двадцать четыре локтя.
— Поднимите нас! — приказывает Гефестион.
Наверху нас встречает стена вытаращенных глаз.
— Царь выпил речной воды и подхватил лихорадку, — разъясняет налево и направо Гефестион. Он призывает моих врачей, и меня уводят в шатёр, подальше от солнца.
Оказавшись внутри, я охотно разыгрываю больного: пью во множестве снадобья и валюсь в постель. Гефестион отсылает свиту и не отходит от меня всю ночь.
Поутру, проснувшись, я мучаюсь стыдом и раскаянием. Первая мысль о том, чтобы компенсировать бесчестье Диада золотом, но Гефестион говорит, что об этом уже позаботился. Мы идём со жрецами на рассветное жертвоприношение, а я чувствую себя так, будто мне в лоб вбили гвоздь. Неужели я потерял контроль не только над армией, но и над самим собой? Могу ли я править державой, если не в силах совладать со своим сердцем? Эта мысль терзает меня так, что мне даже не сразу удаётся заговорить.
— Ты помнишь, Гефестион, что ты сказал накануне Херонеи?
— Что к концу сражения мы станем другими людьми. Будем старше и более жестокими.
Наступает долгое молчание.
— Становится легче.
— Что?
— Действовать.
— Чепуха! Ты просто устал.
— Раньше я мог отделить себя от моего даймона. Теперь это сложнее. Порой я не могу сказать, где кончается он и где начинаюсь я.
— Ты и твой дар — это не одно и то же, Александр. Ты просто используешь свой дар.
— Правда?
— Конечно.
— Когда мы выступали в поход, — говорю я, — я ценил в своих друзьях мужество, мудрость, умение посмеяться, силу духа и честность. Теперь меня интересует только их верность. Я слышал, что в конечном счёте человек не может доверять никому, даже самому себе. Только своему дару. Только своему даймону.
В тот день, когда я достигну такого состояния, я стану чудовищем. Ведь даймон — это даже не существо, к которому можно обращаться. Это сила природы. Назвать его нечеловеческим будет верно лишь наполовину. Оно внечеловеческое. Ты заключаешь с ним сделку, и оно одарит тебя могуществом. Но ты должен знать, что вступаешь в союз с ураганом и превращаешься во всадника на спине тигра.
Под вечер мы с Гефестионом возвращаемся к котловану. Лицо, высеченное на каменной плите, это, конечно же, моё собственное лицо.
На следующее утро мною созван совет.
— Я передумал отводить русло реки. Соберите все лодки, судёнышки и плоты, доставленные с Инда. Мы форсируем реку и атакуем противника прямо с воды.
Глава 18
ТРОФЕИ ВОЙНЫ
С захватом при Иссе персидского лагеря в мои руки попала некая дипломатическая корреспонденция, в том числе и адресованные Дарию послания от некоторых эллинских полисов, содержавшие предложения о союзе и заговоре с целью свержения моей власти. Помимо документов мы захватили и живую добычу: послов Спарты, Фив, Коринфа, Элиды и Афин, находившихся в персидском лагере, дабы претворить этот изменнический план в жизнь.
Я не новичок в политике и если и пребываю во власти иллюзий, то лишь весьма немногих. Фактически каждый аспект Эгейской кампании, как то: необходимость вдвое уменьшить армию вторжения и оставить восемь пехотных и пять конных соединений с Антипатром в Греции, дорогостоящая и утомительная нейтрализация морского побережья, даже явная снисходительность, не раз проявлявшаяся мною по отношению к моим недоброжелателям в Афинах, — был продиктован необходимостью умиротворить тыл, сведя к минимуму возможность выступления эллинских полисов против меня как поодиночке, так и в союзе с Персией. Разумеется, перспектива открытия в Греции второго фронта меня отнюдь не прельщала.
И всё же где-то в глубине души я, должно быть, сохранял наивную веру в то, что смогу заставить их полюбить меня, проникнуться величием моих планов и во имя общего прошлого и славного будущего принять в сердце если не Македонию, то меня лично.
Когда я читал эти письма, полные вкрадчивой лести, гнусного вероломства, бесстыдного интриганства, кровь в моих жилах закипала от ярости. Заговорщики рассматривали возможности отравить меня, заколоть кинжалами, забить камнями, повесить, застрелить из луков, пронзить копьями, сжечь, утопить, затоптать. Предлагалось также задушить меня ковром или удавкой, бросить в море в мешке с камнями, убить во время жертвоприношения, во сне и даже в отхожем месте, во время отправления естественных надобностей. Из многих относившихся ко мне бранных прозвищ мне особенно запомнились слова «этот зверь» и «чудовище», что, по моему глубокому убеждению, было бы более справедливо по отношению к моему коню. Гнусные эпитеты, которых удостоились мой отец, сестра и мать, я приводить не стану.
— Мои поздравления, — говорит Кратер, откладывая свитки в сторону.
Птолемей с усмешкой называет всё это «попыткой осоки высечь дуб».
— По крайней мере, мы теперь знаем, кого вешать, — замечает Парменион.
Более всего меня бесит тот факт, что эллины, расположения которых я силился добиться всеми мыслимыми и немыслимыми способами, предпочли союзу со мной сговор с варваром-персом.
Зная, что он подойдёт к этому вопросу практично, я показываю депеши Теламону и спрашиваю, какой именно предмет следует выбросить из моего солдатского вещевого мешка в первую очередь.
— Тот, который больше всего уязвляет тебя лично, — отвечает Теламон. — Александр, — говорит он, — неужели тебя удивляет, что они ненавидят человека, лишившего их свободы?
Я смеюсь.