Внук в испуге отпрянул от него, встал к стене и забился в припадочном рыдании.
Дед прилег к иконе. Голова его свесилась набок.
– Чу! Песня! Старая, старая, дедами напетая… – тихо зашевелились слова. Помолчал, и опять тревожный горячий бред: – Внучек! Позови стариков! Куда это они бегут и не оглядываются? А… это они от грозы бегут… Будет гроза большая, пребольшая!.. Скорее бегите! Господи! Что это на земле Твоей деется? Ты взгляни только – келейку Твою рубят! Покарай кощунников, покарай!.. Гляди, Милосердие Твое из часовни выносят!.. Не замайте! Задержите!..
Крикнул дед в последний раз, бережно одернул на себе одежду, вытянулся с сухим костяным треском и смолк.
Поводырь спрятался за темный киот и боялся взглянуть на мертвого деда. Стоял он с зажмуренными глазами и вздрагивал.
Вспыхивали молнии, и гремел гром, сотрясая испуганную придорожную часовню.
Зверь из бездны
Приближение Пасхи Михаилу Каширину внушало жуть. С одним из предпасхадьных дней у него было связано кошмарное событие, при воспоминании которого на голове прибавляется лишняя прядь седых волос и таким близким кажется безумие.
Это было в те годы, когда Бог отступился от людей и по земле ходил зверь, выпущенный из бездны. Однажды ночью к Каширину пришли люди в кожаных куртках и его, как бывшего офицера, арестовали и препроводили в тюрьму.
Шли дни, похожие на тупые ржавые пилы, убийственно медленно распиливающие сознание неизбежностью страшного конца.
В те времена Каширин был молод; у него была невеста с тихим именем Лиль; были радости, надежды, любовь. Она часто приходила в тюрьму на свидание. Короткие, ограниченные временем встречи, когда не успеешь наглядеться в родимые глаза и наговориться до опьянения, прерывались резким окриком тюремного надзирателя:
– Хватит!
В те времена смерть ложилась рядом с Кашириным и обнимала как своего. Все друзья его по очереди выводились из тюрьмы и расстреливались. Очередь была за ним, и он готовился умереть, как офицер, геройски и красиво. Больше трех месяцев он просидел в тюрьме, со дня на день ожидая, когда порвут тонкую паутину, соединяющую его с жизнью.
Однажды – день этот также нельзя было забыть – в камеру вошел тюремный надзиратель и сказал:
– Вы свободны!
Было это настолько неожиданным, что Каширин потерял сознание, и, если бы не поддержали его, он упал бы на каменный пол. Его вывели на улицу и захлопнули за ним тяжелые тюремные ворота.
А на улице был тихий солнечный март, в деревьях гудел ветер, пахло весной. Опьяненный свободой и этим чудесным привольным ветром, он, по-детски крылато, побежал домой. Встретила его Лиль. Плакали и смеялись от нечаянной радости…
Шли дни. Было и холодно и голодно, но любовь, шумевшая весенним лесным шумом, гасила все невзгоды звериного времени.
Наступила Страстная суббота. С утра Лиль зажгла лампаду перед образом Христа в терновом венце и пошла стоять в очереди, чтобы купить к наступающему празднику селедок и хлеба.
– А ты, – сказала она Михаилу, уходя из дома, – прибери нашу горенку. Завтра Пасха…
Прибирая комнату, в груде мусора и бумаг Каширин нашел разорванный конверт и в нем записку с лаконическими строками: «Благодарю Вас за прекрасные часы, проведенные с Вами: Ваш жених будет немедленно освобожден». Под строками стояла подпись комиссара Романского.
Кровь буйным, ошеломляющим жаром ударила в голову Каширина. Бледнея от ужаса и едва удерживаясь на ногах, он крепко, до мучительной боли, сжал виски руками: «Так вот какой ценой куплено мое освобождение!»
Взгляд его остановился на огоньке лампады. Он подошел к иконе и с каким-то темным озлоблением погасил этот огонь… Когда пришла Лиль… Он помнил только, что она светло улыбалась, когда вынимала из корзины провизию… И туфельки ее были намокшими от весенних луж… И слышал он еще хруст костей, когда ударил ее чем-то холодным и массивным… Больше ничего он припомнить не мог. И на всю жизнь осталась в памяти предсмертная ее улыбка, страшный хруст разбитых костей и мокрые туфельки на продрогших ножках.
Самое страшное ждало Каширина впереди. Когда он был командиром полка в Белой армии, к нему привели пленного комиссара.
На вопрос: «фамилия?» – пленный ответил:
– Романский!
Каширин почти в полубезумии посмотрел на него и не мог больше вымолвить ни одного слова.
Романский горько улыбнулся.
– Непримиримый враг, да? – спросил он, широко глядя в глаза командира. – Ошибаетесь, несчастный вы человек! Выслушайте меня. Я, стоящий на грани смерти, заявляю вам, полковник Каширин: вы были неправы, убив свою невесту. Она была невиновна. Она пришла ко мне просить за вас, как к другу детства. Клянусь вам (если вы верите моей клятве), мы действительно провели с нею прекрасное время, делясь впечатлениями нашей минувшей гимназической жизни. И только во имя ее, во имя наших хороших прошлых дней я освободил вас от расстрела, хотя смертный приговор был уже подписан. Зная вашу офицерскую гордость, она, наверное, не рассказала вам, что ходила к вашему заклятому врагу просить за вас!
Перед расстрелом комиссар Романский еще раз крикнул Каширину:
– Идущие на смерть не лгут! Помните, что ваша невеста невиновна!
После этого события Каширин покушался на самоубийство и около трех лет пробыл в психиатрической больнице во Франции.
Однажды во время Великого поста в одну из русских церквей пришел усталый, обветренный жизнью человек и попросил священника срочно исповедать его. Исповедь длилась очень долго. Наконец из алтаря вышел священник и позади его исповедник. Священник обратился к народу.
– Этот человек, – сказал он взволнованным голосом, – выразил желание исповедать свой грех публично. Выслушайте его и простите…
Священник хотел еще что-то сказать, но не мог. Он отвернулся к иконе Спасителя и громким шепотом, сквозь рыдания, стал молиться. А неведомый человек стал рассказывать притаившейся церкви свой грех… Это был Михаил Каширин.
Черный пожар
В стороне от большой дороги, под ракитами сидят у костра старик Панкратий и безногий парень Семен Кряжов, бывший красноармеец. Шли они из глухой далекой деревни в город на заработки. В пути ночь застигла. Решили заночевать на вольном воздухе, под звездами, среди трав и тишины. Старик чинит стоптанный лапоть. Кряжов выгреб в сторону горячих углей, печет на них наворованную у крестьян картошку и мурлычет под нос китайскую песню, заученную со слов китайца-однополчанина. Панкратий прислушивается к диковинным напевам и ухмыляется:
– Ишь ты, китаец! Как это, Сенька, язык у тебя на сторону не своротит? Чин-я-бон-изъян-чай-глянь… хе-хе! Занятно, бодай тебя муха, лягай тя комар! По-китайски, Сень, выучиться – все одно что блоху подковать! А тебя вот умудрил Господь!